Вспоминаю тебя, вспоминаю…
К портрету Бориса Чичибабина
В январе 2018 года исполнилось девяносто пять лет со дня рождения большого русского поэта Бориса Алексеевича Чичибабина. А 15 декабря нынешнего 2019 года - дата двадцатипятилетия со дня его смерти. Уже четверть века нет рядом со мной моего бесценного старшего друга и собеседника.
Годы летят, всё ускоряясь. Но для поэтов земной и высшей правды, для хранителей и созидателей духа и гармонии, для творцов масштаба Бориса Чичибабина, течение времени лишь всё многомерней и выразительней высвечивает значимость их творческого и человеческого наследия.
Вспоминаю далёкие уже дни – середину шестидесятых годов прошлого века. Редкая по тем нещедрым временам вещь – полированный сундучище магнитофона «Днепр» излучает мавзолейный холод и величие.
Вращаются с натугой громоздкие бобины из мутно-жёлтой пластмассы. Голос, низкий, хрипловатый, неповторимо мужественный, поёт, вплетая в почти речитативную мелодию слова:
Меняю хлеб на горькую затяжку.
Родимый дым приснился и запах.
И жить легко, и пропадать не тяжко
С курящейся цигаркою в зубах...
Так впервые узнаю своего земляка, поэта Чичибабина. Это его стихи, его слова, созвучные морозному кандальному звону, это его трудный друг по фамилии Пугачёв, актёр и музыкант, «бездомный художник, бражник и плужник по имени Лёха», не поёт – творит исповедь своим глубинным голосищем.
Полвека со времён тех песен миновало. Но и без малой тени лукавства скажу – и сегодня те ранние чичибабинские ямбы слышу. И ныне они крутой стужей до нутра пробирают, саднят душу шершавой правдой про лагерное чахоточное окаянство, про «горсть табаку, газетную полоску», а больше про то, как «заскучает воля обо мне...».
Уже в этой давней строчке прозвучало ключевое слово поэта, засветилось первейшей духовной ценности понятие, окликнутое почти юношеским голосом 70 лет тому назад (стихи 1946-го года).
Это понятие – «воля-свобода» нечасто называется впрямую в стихах Чичибабина, но неизменно определяет зерно, сердцевину его поэзии, характера, судьбы.
Конечно, путь каждого большого поэта есть постоянное осознание и утверждение своей личностной творческой суверенности. Но поэзия Бориса Чичибабина, думаю, является одним из наиболее проникновенных, выстраданных доказательств этой максимы.
После мрачных десятилетий запрета на печатное слово Чичибабина его стихи, начиная с 1987 года, стали щедро появляться на страницах центральных журналов.
А с выходом в свет книги стихов «Колокол» стало возможным ощутить истинный масштаб мировоззренческого поиска поэта, порадоваться утверждению в отечественной поэзии своеобразного голоса, наделённого и даром, и судьбой.
«Истина есть духовное завоевание. Истина познаётся в свободе и через свободу», – сказано едва ли не самым страстным из философов, Николаем Бердяевым. Именно этой интонацией мятежного духовного поиска, генетической жаждой распахнутого пространства исполнено протяжное, степное и ветровое, звучание стихов Чичибабина.
Таков и характер поэта с «кротостью и мощью», во все времена утверждавшего врождённое право на человеческую самоценность, на несогбенное достоинство. Притворяться и приспосабливаться Чичибабин никогда не хотел, не мог, не умел.
Оттого все шрамы и ссадины, все известные этапы его биографии эпохи «уверенного поступательного развития»: личная сталинская пятилетка в лагерях с 1946-го по 1951-й год, стужа вятского лесоповала и – по возвращении в Харьков – волчий билет, мета зловещего времени для того, кто «не волк по крови своей»...
Редакционная аннотация одной из ранних книжек Чичибабина плутовской скороговоркой бормочет: «Работал на лесоповале в Кировской области».
Лагерное клеймо, крест на прежней учёбе в университете, муторная лямка бухгалтера трамвайно-троллейбусной конторы в трущобном углу Харькова – близ рынка, именуемого не иначе, как Благбаз... Эпоха обрубленных, кургузых, брякающих затворами слов Вятлаг, Благбаз...
Как страшно в субботу ходить на работу,
в прилежные игры согбенно играться
и знать, на собраньях смиряя зевоту,
что в тягость душа нам и радостно рабство.
Краткий просвет, мелькнувшая пора оттепели, когда вышли первые сборники, не принёсшие, впрочем, радости автору, ибо важнейшие для него стихи в книги войти не могли.
Новый поворот социального климата к долгой стуже. Отлучение бдительным официозом от писательского Союза, от изданий, от читателя. Точнее было бы говорить о самоотлучении от печатной лжи, от общепринятого холопства...
Дни нещадного внутреннего кризиса диктовали почти отчаянные строки: «Мне книгу зла листать невмоготу, / а книга блага вся перелисталась. / О матерь Смерть, сними с меня усталость, / покрой рядном худую наготу».
Но в двадцатилетнем мороке безвременья Борис Чичибабин не просто выжил – утвердил и прояснил свой дух.
Все мрачно так, хоть в землю лечь нам,
над бездной путь.
Но ты не временным, а вечным
живи и будь... –
говорит поэт, и в последних строках звучит та ведущая мысль, которая и позволила ему остаться самим собой вопреки всем ударам судьбы. «Любимая, ты спасла мои корни» – вот ещё то огромное и неоценимое чувство, – чувство единения с любимым человеком, женой, соратницей, первым читателем, – которое давало силы для слова, для молитвы, для веры.
И был ещё в те давние шестидесятые годы чердак поэта. Тесная, почти не приспособленная для жизни комната под самой крышей ветхой царь-гороховой трёхэтажки. Окно, выходящее прямо на кровлю соседней, пониже, развалюхи.
Вкопанный в землю двора умывальник под ржавой трубой, изогнувшей железно-лебединую шею. Жилище в самом центре старой запущенной части города, на углу двух улиц, чудом сохранивших полнозвучные подлинные имена: Рымарская и Бурсацкий спуск.
Три с половиной века назад как раз здесь, на холме, была срублена тесовая харьковская фортеция. Эта улица бурсы «или, верней, эта яма» – замощенный ныне шрам старого крепостного рва.
На Рымарской же в былые времена мастерили рымари-лымари, люди шорного ремесла, окликающие и коннолюбивой работой, и фонетикой имени, словно старшего брата, рыцаря-лыцаря.
Ауканье, перекличка украинских, южнорусских, иноземных слов среди шатких камней, покосившихся латаных строений...
Запах пыли, скудных дворишек, но и дух былого, сиплое дыхание времени, искры и клочки прохудившейся ткани: то стенной барельеф с кентавром без копыта, то радужный осколок майоликовой плитки...
А то и просто неожиданно зоркий зелёный глаз старухи в полутьме земляного двора с единственным деревом. Взор, стреляющий каким-то квантом живучей памяти...
Борис Алексеевич не очень охотно рассказывал о «комнате опального поэта», о гнездовье недоброй поры, хоть и не раз подходили мы вместе к запущенному земляному двору и вглядывались – каждый со своим раздумьем – в закопчённые молчаливые стены.
И всё же старые камни, устоявшие в хаосе разрушений «до основанья, а затем...», куски глины, обожжённые историей, – это камни из кладки его двужильных будней.
Будней, отстоявших духовное Бытие поэта, «тесный путь» праведника.
В своем вершинном труде «Оправдание добра» Владимир Соловьев вопреки известной рациональной формуле Декарта убеждённо произносит: «Стыжусь, следовательно, существую».
Предельно трудная, но неиссякающая отечественная традиция. Традиция бессонной взыскующей совести. Эта интонация страстного принятия вины – неизбывной, неделимой, личностно-мировой – насквозь электризует стихи Бориса Чичибабина:
Я почуял беду и проснулся от горя и смуты,
и заплакал о тех, перед кем в неизвестном долгу, –
я не знаю, как быть, и, как годы, проходят минуты.
Ах, родные, родные, ну чем я вам всем помогу?
Хоть бы чуда занять у певучих и влюбчивых клавиш;
но не помнит уроков дурная моя голова.
А слова, – мы ж не дети, словами беды не убавишь.
Больше тысячи лет как не Бог нам диктует слова.
Наверное, человек и поэт, способный выдержать внутри себя подобное болевое напряжение, имеет право и на выкрик отчаяния, и на тёмно-грозовые аввакумовские инвективы:
И Бога пережил – без веры и без таин,
без кроны и корней – предавший дар и род,
по имени – Иван, по кличке Ванька-Каин,
великий – и святой – и праведный народ.
Я рад бы всё принять и жить в ладу со всеми,
да с ложью круговой душе не по пути.
О, кто там у руля, остановите время,
остановите мир и дайте мне сойти.
Сказано с гневом и горечью, со взрывной открытостью, ибо сказано по праву кровного родства – ближнему своему, брату, себе самому...
Тяжкая, обличительная нота, звучащая в немалой части стихов Бориса Чичибабина, никогда не отстранена от контекста личной ответственности, от собственной вины за общечеловеческий грех: «Какое счастье к отчему крыльцу / нести в себе вину, а не обиду».
Высокое напряжение духовности поэзии Чичибабина, однако, не уводит речь в заоблачный соблазн. Стихи всякий раз мудро оставляют «земле – земное».
Подобно тому, как колесо в движении всегда уходит половиной обода ввысь, опираясь на дорогу лишь единственной точкой, даже самые «взлётные» из стихов Чичибабина не теряют земной точки опоры.
Двуединая, небесно-земная принадлежность – принципиальное качество, контрапункт чичибабинского мировосприятия. В его стихах – доля народной песни и былины, тягучий напев старой казацкой думы.
Почвенность, первородство лексического ряда и звукописи стиха – от «блаженной прохлады» трав, «от источника Сковороды». Протяжная заговорная нота любимых многостопных строф поэта – от той наследной песни, что поется вечер за вечером, век за веком...
Между тем, наряду с чистыми фольклорными тонами, «Колокол» доносит и голос книжника, истового, преданного и вдохновенного читателя мировой поэзии.
Проникновенные, глубоко личные обращения Бориса Чичибабина к святыне поэтической классики, к её учительству и братству – одна из главных нравственных опор поэта.
Он, кто в одиночестве безвременья вымолвил с безнадежностью: «Я плачу о душе, и стыдно мне и голо», вглядываясь в дорогие лики, произносит о своей душе уже с надеждой:
О ей бы так, на огненном морозе,
пронзить собой все зоны и слои...
Сестра моя Марина, брат мой Осип,
спасибо вам, сожжённые мои!
В поэзии Бориса Чичибабина всегда есть острый, внимательный взгляд на природу вещей. Как сдержана и точна, к примеру, графика строк о Чуфут-Кале!
Покой и тайна в каменных молельнях
в дворах пустых.
Звенит кукушка, пахнет можжевельник,
быть хочет стих.
Стилистика поэта почти аскетически избегает нарочитых эффектов. И прослеживается эта сдержанность вплоть до орфографии – до малых букв, начинающих строки.
Да, Борис Чичибабин в полной мере чувствовал тонкости поэтического слова, владел едва ли не всеми тайнами стихотворческого ремесла. Он был бесконечно предан литературе и поэзии и с радостью и преданностью посвятил им всю свою жизнь.
Но он, несомненно, был и из той счастливой плеяды поэтов, о которых говорят, что «их поцеловал Бог».
Одним из самых выразительных свидетельств этой неповторимости голоса Чичибабина, силы его врождённого поэтического дара, является, без сомнения, раннее, написанное в тюрьме, стихотворение «Красные помидоры»:
Кончусь? Останусь жив ли?
Чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава.
Школьные коридоры
тихие, не звенят.
Красные помидоры
кушайте без меня.
Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.
Лестницы. Коридоры.
Хитрые письмена.
Красные помидоры
кушайте без меня.
Эти юношеские чичибабинские стихи написаны вскоре после ареста поэта в 1946 году то ли в Лефортовских, то ли в Лубянских казематах.
Они, звучащие уже более семи десятков лет, и сегодня порождают впечатление о редкой цельности сказанного, об одномоментности и спонтанности рождения стиха, о некой его счастливой дарованности свыше.
Многое ощущается в этих немногих словах. Внутреннее, – и трагическое и неодолимое, – единение света и тьмы. Перетекающие из пространства в пространство, из сущности в сущность глубинные и символические гулы.
Эхо наполненных ностальгией и мечтательностью безлюдных школьных коридоров.
Их, каникульные, тёмные и прохладные, помню по тишине и своей собственной альма-матер, и той самой 1-й Чугуевской школы, где учился автор «Красных помидоров», где был он уже по сути и тогда, в юности, поэтом, но окликался пока что школьной братией Борисом-рифмачом.
Здесь, на первом этаже школы расположен небольшой мемориальный музей Бориса Чичибабина, где не раз приходилось бывать и мне, выступая со стихами и воспоминаниями о поэте.
А тревожно гулкие тюремные коридоры, смертельно опасные лестничные марши темницы, узилища, буцегарни (есть такое выразительное слово в украинском языке) если и не вспомнит из собственного опыта каждый из родившихся чуть позже Чичибабина,
то наверняка услышит их зловещий отзвук из уст отца, деда, старшего брата в едва ли не каждой семье на одной шестой части земной суши, покрытой и доныне густой и студёной тенью.
Мне, к примеру, никогда не забыть воспоминаний моего деда Петра Ивановича Шелкового, многолетнего директора луганского воензавода, о зверски жестоких ночных допросах в стенах той же Лубянки в 1940-ом году, когда следователь вослед каждому зубодробительному удару вопил, брызжа смрадной слюной:
«Подписывай, ***, что нарком Ванников давал вредительские указания!».
Вся эта атмосфера сатанинского пира человеконенавистнической деспотии удивительным образом сумела вместиться в шестнадцать сверхлаконичных строчек 23-летнего поэта, попавшего в числе многих и многих своих соотечественников в лапы людоедской государственной машины.
И ещё очень важное обстоятельство – в этом сверхкратком стихотворении нет ни одного неточного, случайного, не стоящего на своём месте слова.
Кончусь? Останусь жив ли?
Чем зарастёт провал?..
Нет, не кончился лубянский узник и вятский лагерник и сегодня, спустя годы после своей физической смерти, и останется жив ещё долгие десятилетия, ибо в данном случае и выживание, и продолжение духовной жизни поэта есть прямое свидетельство жизнестойкости и мужества всего народа, плотью от плоти, духом от духа которого и родился, и прожил свою жизнь Борис Чичибабин.
А «чем зарастёт провал?» – важная часть ответа на этот вопрос заключена, в частности, и в двух строках, посвящённых мной памяти другого узника ГУЛАГА, поэта Василя Борового, оттрубившего десять лет в норильских лагерях на берегу Ледовитого океана, вослед отменённому смертному приговору, выжившего и оставшегося поэтом до патриаршего, почти столетнего земного срока.
Стихи меня спасали в лагерях,
в пропащих чёрных шахтах Кайеркана...
Подобное же обращение к поэзии, к осознанию своей духовной свободы в самых бесчеловечных условиях имперских лагерей, помогли остаться самим собой, человеком высокого и сильного духа и Борису Чичибабину. Помогли спастись тогда, в сороковых-пятидесятых годах, и продолжить своё духовное бытие и доныне, и на десятилетия вперёд.
Почти всю жизнь, за исключением времён армейской и зэковской отлучек, Борис Алексеевич жил на Украине – в маленьких городах Кременчуге и Чугуеве, в большом, «четвёртом городе» необъятного царства-государства – в Харькове.
Его талант счастливо вобрал в себя и богатейшую традицию русской философской и социальной поэзии, и природный песенный дар, мягкий лиризм уроженца Украины.
Он, нашедший на украинской земле свою судьбу, всегда почитал родину с истинно сыновним чувством. «Я воспитывался на украинских колыбельных песнях, практически всю жизнь прожил среди своих братьев. Я никогда не уеду в Москву, я не сторонник империи.
Верю в иное: в союз братьев по крови и любви», – говорил Б. Чичибабин в одном из последних интервью. А ещё раньше, в те самые годы остракизма и гонения, написаны поэтом, идущие из самой глуби души, удивительно светлые и искренние, воистину песенные строки:
С Украиной в крови я живу на земле Украины
И, хоть русским зовусь, потому что по-русски пишу,
На лугах доброты, что её тополями хранимы,
Место есть моему шалашу.
Творчество Бориса Чичибабина – подлинное явление духа, и ему, как свидетельствуют уже более чем два десятка лет посмертного звучания его поэзии, суждена большая и долгая жизнь.
Это особые слова, это поэзия, отмеченная редкою личностной силой. И в то же время – это исповедь сына своего трудного, изломанного времени, исповедь человека мятежного, борющегося, но всегда каждой клеткой своего естества обращенного к бесценной гармонии жизни.
Он не был благостным и сладким, не был легким в повседневном общении. Но когда он говорил в стихах «а кто помолится со мной, – те брат мне и сестра», эти строки не оставались только метафорой или только гербовым девизом, но отражали его суть, главную тональность его характера.
Он безоглядно по-детски тянулся к лучшему, идеальному в людях – найденному ли в давних хрониках, в чужих ли хороших книгах, или же названному по имени в собственных своих стихах.
И он так же щедро, с открытой радостью устремлялся навстречу тому реальному, земному человеку, в котором, как ему казалось, он это лучшее, вневременное, рассмотрел или угадал.
Он никогда не был послушным и покорным, готовым за чечевичную похлебку изменить главному для своей души, своего духа.
Не жил крохами внешнего блага, хотя и был страстным и азартным жизнелюбом. Всегда стремился говорить в своих стихах о неразгаданном, непреходящем, главном в человеческом естестве и нередко называл свою поэзию обращением к Богу.
Если бы нужно было назвать его одним единственным словом, я бы выбрал даже не явное определение Поэт, но более точное и сильное – Духоборец.
Не только потому, что его обращение к стихам, его попытки материализации духовности совершались между двумя истовыми молитвами – утренней и вечерней, но более потому, что очень многие его поступки вне литературы – и житейские, и общественные – носили на себе печать его упрямого, своенравного, первородного Духоборства.
В средние века он непременно стал бы основателем какой-то возвышенной и нетерпимой ереси.
Я любил Бориса Алексеевича. Любил в нём большущего, самобытного поэта, которым щедрая стихия русской речи одарила всех нас ещё раз в этом многотрудном веке – напоминанием о надежде, молитве, покаянии, о возможности чуда.
Иначе – наверное, и легче, и труднее одновременно – любил в нём живого, сотканного из противоречий земного человека, то щетинистого, то детски распахнутого, устремленного навстречу с чуть царапающимся поцелуем вослед словам: «Люблю тех, кто меня любит!».
Ещё своей предпоследней зимой 1993-1994-го года при встречах он не раз повторял: «Дожить бы до весны...». До ближайшей весны он дожил, до следующей уже нет...
Неподдельная печаль, звучавшая в этих словах, не оставляла меня в покое.
Стихи, написанные тогда, я успел прочесть Борису Алексеевичу в один из памятных летних вечеров его последнего 1994 года в одном гостеприимном доме на Чернышевской улице. Помню, что спросил его тогда перед чтением: «Не обидитесь на то, что в стихах назвал Вас «старче»?» – «Да нет, ничего. Хорошее слово...».
Доживём до весны, мой певучий возлюбленный старче!
Долетим до травы вопреки шелудивой зиме,
Вопреки срамоте этой жизни, изрядно собачьей,
Доживём. И, даст Бог, обнаружимся в ясном уме.
Я вгляделся в упор в свой пропитый, прокуренный город, –
И в цигарке его вспыхнул дымного смысла намёк:
Он и духу – плевок, он и брюху холопьему – голод.
Счёт грехам он забыл, и ничто не идёт ему впрок...
Я вгляделся в лицо моей жертволюбивой Отчизны,
О, как стыдно сегодня смотреть нам друг другу в глаза!
А на шраме холма, на разломе кладбищенской тризны
Некий отсвет дрожал, без которого выжить нельзя...
Подорожник – прохлада дождя на горячечной ране –
Да по небу прочерченный птицей рифмованный след.
Нас не предал лишь свет безымянный – на сломе, на грани.
А опоры иной не найти нам еще триста лет.
Дотужим до весны – там щедрее, там больше дыханья
В голубом и в зелёном, чем здесь в тараканьей тоске.
Домолчим, чтоб услышать, как арию чистописанья
Прогорланит скворец о хмельном первозданном листке!
В разные годы, и при его жизни и вослед его уходу, мной написано немало стихотворений, посвящённых всегда живой для меня памяти о моём старшем друге, собеседнике, единомышленнике.
Обращаюсь к нему и сегодня, не то что за советом, но более - за тем немеркнущим светом достоинства, человечности, добра и совести, которым всегда лучились его глаза.
И «вспоминаю тебя, вспоминаю...» – как раз та строка, которая, не будучи ещё строкой стихотворения, а лишь ощущением, приходящим ко мне, – то наяву, то во снах, – звучала и звучит во мне постоянно уже более двух десятилетий на какой-то особенно дорогой и согревающей душу ноте:
Вспоминаю тебя, вспоминаю
первородный пшеничный твой лоб.
До отказа гранчак наливаю
на скрещенье кладбищенских троп.
Два Завета, Матвея и Марка,
разделяет сорочье перо.
Синим пламенем брызгает чарка,
продирая теплынью нутро.
Катит солнце, как прежде, с востока
по дуге великанского дня.
Без упрёка, без звука, без срока
ты, всё тот же, глядишь на меня.
В две щеки, обжигая щетиной,
целовал, словно рифму даря.
Почивал на челе паладина
спело-яблочный свет сентября.
Ты и есть – тот полынный, небесный
рокот, лепет, родной и ничей,
человече, помеченный бездной –
чёрной дыркой меж синих очей.
Князь ромашки, репья и бурьяна,
привечая у стремени гридь,
целованьем, ни поздно, ни рано,
нагадал мне – на взлёт говорить!
Ты и есть – там, у зимнего края,
рать холщовая, пешая знать.
Плеском листьев тебя поминаю:
Божье лето – для птиц благодать...
Оба этих моих стихотворения, обращённых к Борису Чичибабину, к большому поэту и моему бесценному другу, положены на музыку известным харьковским актером и музыкантом Анатолием Коньковым.
Они нередко звучат ныне перед аудиториями многих понимающих и благодарных слушателей, молодых и не очень – вспоминающих былые времена.
И, конечно, сегодня эти стихи-песни многое говорят мне самому о жизни и поэзии, о дружбе и человечности, о мужестве, надежде и вере – так же, как рассказывали мне о коллизиях более ранних лет в середине шестидесятых годов чичибабинские «Махорка» и «Красные помидоры», озвученные под гитару незабываемым голосом его друга Лёшки Пугачёва.
Ибо за всеми этими стихотворными и песенными окликаниями памяти возвышается, воистину от земли до неба, и дышит полнозвучием своей светоносной атмосферы жизнь и судьба неповторимого, полного духовной силы человека и поэта, Бориса Чичибабина.
Вспоминаю тебя, вспоминаю...
Видео на канале YouTube "Статьи на ЗдравствуйРоссия.Рф"
Раздел "Культура", подраздел "Литература"






























Ангел Скорби Белгорода
Антон Яковлев: "Мне ближе фантастический реализм"
Станислав Говорухин не хотел быть причисленным к интеллигенции
Манифест русского мира
Зодчие Блокады
Дуда: "Главное, что есть в нашей сети, - преданные профессионалы"
"Триумф, победы, труд не скроют времена"
Анатолий Омельчук: "Вне человека Бога не существует"
"Эта текучка, как будто ты стоишь под водопадом: всё время течёт и теч...
Сергей Землянский: "Современный актёр должен быть со своим телом "на ...
Писатель Роман Сенчин: "Мне хочется написать умный детектив"
"У нас уходит интерес к книге, к чтению, а во что это выльется дальше,...
"Два хора на подмостках расширяют горизонты исполнительского потенциал...
"Я о своем таланте много знаю"
"Одной звезды я повторяю имя"
"Мой дар убог и голос мой не громок"
"Пушкин - генетический код, который всех нас держит и соединяет"
Музы и поклонники
"Не родись ни умен, ни пригож, а родись счастлив"
Доказательств не требуется
Рожденные побеждать
Подвиг обречённых
Умение, талант, патриотизм
"Иди же к невским берегам, Новорождённое творенье…"
Наш человек!
Благородный книжник: издатель-реформатор Александр Смирдин
Цвет - музыка для глаз
Сергей Михалков - большой человек с детской душой
Велосипед, коньки, гантели и "Крейцерова соната"
Ярче солнца
Поморы согреваются добротой
Место силы, красоты и вдохновения
"Классическая музыка - гениальна, в которой бесценна каждая нота"
Родное чувство
Поэт одиночества
Петербургский "Руслан" на московской сцене
"Иль нам с Европой спорить ново?"
Больше чем поэт
Бесславный конец аравийских пальм
Пушкин - историк
Спасти и сохранить
"Я русская"
Наше Всё, Тропинин и Москва
Жить ради жизни, она - не черновик
По горло в празднике
"Удовольствие от посещения концерта рублями не меряется"
"Пора нам менять внутреннюю природу"
Мини и макси
Другой Щукин
Главная партия маэстро Емельянова
Памятник семье Аксаковых
Театр не заменить ничем
Гастроли закончились…
Грех художественного театра
"У петербургского театра свой дух"
"Нужно много репетировать - и тогда все будет хорошо"
Шукшинские дни на Алтае
"Один в толпе вельмож он русских муз любил"
Фестиваль "Вдохновение"
Вначале была Русь
"Бахчисарайский фонтан"
Лев Николаевич Толстой - его социальные и религиозные воззрения
Слово о словах. Россию спасет святость
"Главная сила человека…"
Лев Тихомиров - две жизни
"И всех-то я обозлил, все-то меня ненавидят"
Владимир Сергеевич Соловьев: искание социальной правды
Разделить долю пророка. Часть II
Разделить долю пророка. Часть I
Скромный гений
Ананасы в шампанском
Гений формы
В доме со львами
Балаганы Парижа
Мы выстоим!
"Оперный театр для меня, как машина времени"
Триумф за пределами возможного
Танцы победителей
"Я иду домой"
"Запретить русское искусство. Это абсолютная глупость"
Десять веков истории
Знаменитая династия Васнецовых
Истинно русское создание
Деревенские улочки и древние курганы
"Крестьянки, барышни и все, все, все"
Международный день русского романса
Лепить рукой, а не стекой
Музей для курской Мельпомены
От скульптуры до плаката
Белый квадрат
Свет за правым плечом
Время сбрасывать маски
Партитура успеха
Мысль семейная
Тройка, семёрка, Дама
Дом живой истории
Главное - сохранить созидательное начало
История по Пушкину
Всегда с удовольствием можно читать
Уроки от Пушкина