Авторизация


На главнуюКарта сайтаДобавить в избранноеОбратная связьФотоВидеоАрхив  

Голгофа (фрагмент). 1983 г.
Автор: Глазунов Илья Сергеевич
Источник: Илья Глазунов
15:44 / 24.06.2022

Из истории русской мысли. Часть II
Смерть без искупления и избавления предлагали революционеры. И силу они черпали в жажде справедливости, так свойственной человеку, в общественном идеале, который, на самом деле, представлял собой мнимую справедливость. Но смерть несли те, кто сам и не думал восходить на Крест. Они не восходили на него, но он придавливал их, когда мера беззакония переливала их чаши

Размышляя о Церкви, Соловьев не мог не задуматься о путях догматического развития. В догматическом развитии философ пытался оправдать Римскую церковь. Поэтому многие не сразу поняли существо поставленной им проблемы. В то же время нельзя отказать Соловьеву в остром ощущении церковной реальности, ее исторического бытия.

«Исходя из понятия Церкви, как тела Христова (не в смысле метафоры, а метафизической формулы), мы должны помнить, что это тело необходимо растет и развивается, следовательно изменяется и совершенствуется. Будучи телом Христовым, Церковь доселе еще не есть Его прославленное, всецело обожествленное тело…

Но и теперь она, как живое тело Христово, уже обладает начатками будущей совершенной жизни…

И в историческом бытии видимой Церкви это божественное тело уже с самого начала дано все, но не все обнаружено или открыто, а лишь постепенно открывается или обнаруживается. Согласно евангельскому сравнению, это вселенское тело (царствие Божие) дано нам, как божественное семя.

Семя не есть часть или отдельный орган живого тела; оно есть все тело, только в возможности или потенции, т.е. в скрытом для нас и нечленораздельном состоянии, постепенно раскрывающемся. При этом раскрытии и обнаруживается в вещественном явлении лишь то, что само по себе, как образующая форма и живая сила, уже сначала заключалась в семени». (Вл. Соловьев).

Почему волновал философа догматический вопрос? Дело в том, что в 80-е годы ХIХ века христианство стали понимать как религию, догматы которой застыли еще в средние века, и главная задача Церкви сохранить неповрежденными эти догматы.

«Развитие не разрушает, но предполагает торжество развивающегося. Развитие есть раскрытие внутренней идеи. И скорее исполнение, чем изменение. Организм живет не сменой, а взаимосохранением своих частей. И эта органическая цельность, или кафоличность, в особенности характерна для церковного развития…» (Г. Флоровский).

Вл. Соловьев писал: «Если непременное условие церковности есть то, чтобы ничто новое не противоречило старому, то это не во имя того, что оно старо, а во имя того, что оно есть произведение и выражение того же Духа Божия, который непрерывно действует в Церкви и который не может себе противоречить…

Мы принимаем и почитаем преданное в Церкви не потому только, что оно предано (ибо бывают и худые предания), а потому, что признаем в преданном не произведение известного только времени, места или каких-либо лиц, а произведение того Духа Божия, который нераздельно всегда и везде присутствует и все наполняет, который и в нас самих свидетельствует о том, что некогда Им же создано в древней Церкви, так что мы выраженную прежде, но всегда единую истину познаем благодатной силой того же самого Духа, который ее тогда выразил.

Поэтому всякая форма и всякое постановление, хотя бы и выраженная в известное время и через известных лиц, но если эти лица действовали при этомне от себя и не в свое имя, а от всей и во имя всей Церкви прошедшей, настоящей и будущей, видимой и невидимой, - такая форма и такое их постановление по вере нашей исходит от присущего и действующего во всей Церкви Духа Христова и должно быть поэтому признано святым и неизменным, как поистине исходящее не от каких- либо частей Церкви и по месту и времени, не от отдельных членов ее в их частности и отдельности, а от всей Церкви Божией в ее неразделенном единстве и целости, как вмещающей всю полноту божественной благодати».

Г. Флоровский писал, что  ««догматическое развитие» для Соловьева в том состоит, что «первоначальный «залог веры», оставаясь о себе совершенно неприкосновенным и неизменяемым, все более раскрывается и уясняется для человеческого сознания». Церковь ничего не прибавляла и не могла прибавить к внутренней истинности этих догматических положений, но «она делала их ясными и бесспорными для всех православных».

Против этого еще не стали бы спорить противники Соловьева. Только они представляют себе эту историческую усовершаемость церковных определений, как нечто вполне относительное и второстепенное, уже просто в силу их историчности. Для Соловьева был немыслим такой резкий разрыв двух сторон церковного бытия: человеческой и благодатной.

Церковь растет и становится, как тело Христово, т.е. именно в своем двуединстве. «Ибо изменениям человеческой приемлемости неизбежно соответствуют относительные изменения и в действенности божественных сил, именно насколько эта действенность обусловлена человеческой приемлемостью». Это есть простое приложение основной истины о «синэргизме» или содействии «природы» и «благодати…»

Всей своей жизнью Соловьев предлагал опытным путем двигаться к перводогмату. «Догматическое расчленение единой христианской истины есть господствующий факт церковной истории от начала четвертого и до конца осьмого века. Задача церковного вероучения состояла не в открытии новых истин, а в новом раскрытии одной и той же первоначальной истины».

«И важность соборных вероопределений не столько в их старине («напротив, в известном смысле оне были новы»), сколько в их истинности: «они принимались в силу своей внутренней связи с основным данным христианского откровения». Соловьев сам отмечал, что у него с его противниками действительное разногласие в том, как понимать апостольское свидетельство о Церкви, как о теле Христове, - в прямом и реальном смысле, хотя и таинственном, или только в переносном.

У противников Соловьева очень явно сказывается стремление ограничить власть церковного учительства; и, напротив, очевидно преувеличивается неподвижность и законченность древних преданий. Соловьев всегда старается привести богословское разумение к его первоисточникам: к опыту и к учительству Церкви. «Православие держится не одной только стариною, а вечно живым Духом Божьим»» (Г. Флоровский). В этом Соловьев близок Алексею Хомякову.

«Прямые и явные решения вселенской Церкви имеют для нас не одно формальное значение и не внешний только авторитет. Мы видим здесь реальное и живое проявление богоутвержденной власти, обусловленное реальным и живым действием Духа Святого…

Каждый истинный член Церкви сам нравственно участвует в ее решениях доверием и любовью к великому, богочеловеческому целому в его живых представителях. Без этого нравственного участия самой паствы, самого народа Божия в догматических актах вселенской Церкви и пастыри не могли бы проявить надлежащим образом свою духовную власть, и самый Дух Божий не нашел бы в Церкви того сочетания любви и свободы, коим привлекается Его действие.

Всякое решение вселенской Церкви, будучи ее собственным действием, идущим извнутри от обитающего в ней Духа Божия, составляет положительный шаг на пути ее внутреннего развития, ее возрастания и совершенствования в полноту возраста Христова…

Развитие церковного вероучения (в связи с общим развитием Церкви) есть не теория, а факт, который нельзя серьезно отрицать, оставаясь на исторической почве…»

Наверно, поэтому многие богословы и философы до сих пор считают Соловьева не принадлежащим ни к одной конфессии. В письме к Василию Розанову он писал: «Я так же далек от ограниченности латинской церкви, как и от ограниченности византийской или аугсбургской, или женевской. Исповедуемая мною рели­гия Св. Духа шире и вместе с тем содержательнее всех отдельных религий: она не есть ни сумма, ни экстракт из них, как целый человек не есть ни сумма, ни экстракт своих отдельных органов».

Философ убежден, что Господь постоянно открывается своим  верным чадам. «Само Божество всегда остается тем, что оно есть - любовью; но лишь духов­но-совершеннолетних может Бог ввести в совершенный совет Своей любви; а на духовное младенчество. Он необходимо действует как и сила и власть, на духовное отрочество - как закон и авторитет».

«Закон, не позволяющий поклоняться идолам, часто нарушается человеком, который даже и не подозревает того, что он поклоняется не Богу, а твари, или даже некоторому материальному объекту или некоторой си­стеме идей. Для некоторых людей вера в догмат уподобляется вере в идола. Такая вера обычно сочетается с сектантским тщеславием - одним из аспектов утонченного эгоизма. 

Соловьев определяет это искажение христианства как чудо­вищное учение, которое утверждает, что единственный путь к спасению состоит в вере в догмат, что без этой веры невоз­можно спасение. Подмена любви к Богу и ближнему буквой догматического учения обусловливает жестокости, неспра­ведливые и религиозные гонения. Православие патриотов-фанатиков из «Московских ведомостей», предложивших законы о неправославном населении России, он назвал «сфинксом с женским лицом и звериными когтями»» (Н. Лосский).

Следует отметить, что Соловьев в это непростое время разброда и религиозных шатаний призвал русскую интеллигенцию, в первую очередь, искать Божество., искать Абсолютное Добро и воплощать Его  в общественном идеале. Но не просто говорить об этом идеале, а воплощать его практически.

Здесь особое значение приобретает церковная жизнь, участие в таинстве Евхаристии. В таинстве Евхаристии «человек, телесно и сущест­венно воспринимая всеединое тело Христово (в нем же обитает вся полнота Божества) и физически, хотя и невидимо, с ним соединяясь, становится действительно участ­ником и общинником богочеловеческой и духовно-телесной всецелости».

Николай Лосский писал: «Несомненно, великая заслуга Соловьева состоит в том, что он разработал христианскую метафизику, т.е. учение о преображенной телесности как необходимом условии дости­жения абсолютного нравственного идеала и концепцию о эволюции и сущности исторического процесса и т.д. Однако, к сожалению, два чрезвычайно важных учения - о Софии и связи абсолютного с миром - изложены Соловьевым в форме, несовместимой с христианской религией.

В то же самое время его взгляд на абсолютное недостаточно оправ­дан логически, а на Софию - противоречив. Действительно, рассматривая мир как второе абсолютное, а именно как абсолютное  в  становлении, Соловьев  утверждал, что  это становящееся абсолютное необходимо для первого абсолют­ного, которое как абсолютное  всеединство  должно   быть «единством себя и своего противоположного».

Учение о необходимости мира и человека для Бога вводит пантеистическую струю в соловьевскую систему. Но это логически не оправдано, так как Бог, будучи более чем абсолютным, т.е. сверхабсолютным, божественным ничто, не нуждается ни в человеке, ни в мире».

Кроме того, философ считал, что сложность человеческого я порождена человеческим грехом, т.е отрицалась реальность индивидуального человеческого я, сверхвременная природа онтологического ядра личности. Сверхвременность бытия человеческого я убедительно доказал Лев Лопатин.

«Однако его доказательство следует пополнить еще одним доводом: созидательная сила субстанциального деятеля сверхкачественна. Деятель творит свои проявления, придавая им форму качественной определенности, но сам деятель продолжает оставаться вне ограничения, присущего любому качеству.

Всякий субстанциальный деятель есть металогическое существо, возвышающееся над законами тождества, противоречия и исключенного третьего, которым подчинены все качества и количества. Субстанциальный деятель является свободным существом именно как носитель сверхкачественной созидательной силы: он определяет свои ясные качественные проявления, однако сам никем и ничем не определяется» (Н. Лосский).

Не признавая сверхвременное я невозможно развить учение о свободной воле. Кроме того, учение о Софии как вечной женственности вполне могло неускушенный ум ввести в прелесть. Предполагая это, Соловьев писал в предисловии к третьему изданию своих стихотворений:  «Не вносится ли здесь женское начало в самое Божество? Не входя в разбор этого теософского вопроса по существу, я должен, чтобы не вводить читателя в соблазн, а себя оградить от напрасных нареканий, заявить следующее:

1) перенесение плотских, животночеловеческих отношений в область сверхчеловеческую есть величайшая мерзость и причина крайней гибели  (потоп, Содом и  Гоморра, глубины сатанинские последних времен);

2) поклонение женской природе самой по себе, то есть началу двусмыслия и безразличия, восприимчивому ко лжи и злу не менее, чем к истине и добру, есть величайшее безумие и главная причина господствующего ныне  размягчения и расслабления;

3) ничего общего с этой глупостью, с этой мерзостью не имеет истинное почи­тание Вечной женственности как действительно от века восприявшей силу Божества, действительно вместившей пол­ноту добра и истины, а через них нетленное сияние красоты.

Но чем совершеннее и ближе откровение настоящей красоты, одевающей Божество и Его силою, ведущей нас к избавлению от страдания и смерти, тем тоньше черта, отделяющая ее от лживого ее подобия, от той обманчивой и бессильной красоты, которая только увековечивает царство страданий и смерти.

Жена, облеченная в солнце, уже мучается родами: она должна явить истину, родить слово, и вот древний змий собирает против нее свои последние силы и хочет потопить ее в ядовитых потоках благовидной лжи» правдоподобных обманов. Все это предсказано, и предсказан конец: в конце Вечная красота будет плодотворна, и из нее выйдет спасение мира, когда ее обманчивые подобия исчезнут, как та морская пена, что родила простонародную Афродиту. Этой мои стихи не слу­жат ни единым словом, и вот единственное неотъемлемое достоинство, которое я могу и должен за ними признать».

Поэтому, читая Соловьева надо помнить об опасности языческой прелести, но ни в коем случае не винить в этом философа, который предостерегал своих читателей от соблазнов. Год смерти Соловьева стал для многих неким водоразделом. Это был и конец века, в котором вырисовывались основные тенденции развития русской жизни.

                                                                            ***

В эпоху Александра II происходило явное оживление религиозной жизни. Это чутко подметил в своих «Братьях Карамазовых» Федор Достоевский. Происходило сближение Церкви с народной жизнью. Однако это сближение понимали по-разному.

Кто-то считал, что начинается власть Церкви над миром, что близится теократия, а кто-то опасался, что сближение приведет к обмирщению Русскую Церковь. Надо признать, что,  правы, видимо, были обе стороны. В белом духовенстве происходило смешение с народной жизнью. Причем, в таком виде, что не столько напоминало христианский обряд, сколько языческое суеверие. Это вело к отталкиванию народа от духовенства.

Однако привыкший наблюдать нечестие и невежество некоторой части сельского духовенства, крестьянин не отходил от религиозной жизни. Если не нравился батюшка, он шел в поисках святости в монастырь, или к другому батюшке, прославленному добрыми делами. А таковых было больше, чем нерадивых. И валил народ валом к преп. Серафиму, который еще не будучи прославленным в лике святых, народом почитался не просто святым, но учителем жизни.

Который оставил народу завет: «Истинная же цель жизни нашей христианской состоит  в стяжании Духа Святага Божьего». Вот – смысл жизни. Все остальное средство. Например, под елеем, которого не достало у юродивых дел Евангельской притчи, преп. Серафим разумел не добрые дела, а благодать Святага Духа.

«Творя добродетели, девы эти, по духовному своему неразумию, полагали, что в том-то и дело лишь христианское, чтобы одне добродетели делать, а до того, получена ли была ими благодать духа Божия, достигли ли оне ея, им и дела не было».

В лице Святого Серафима морализму противопоставлялась духовность. Дух Святый вселяется в душу человеческую, и претворяет ее «в храм Божества, в пресветлый чертог вечного радования» (Преп. Серафим Саровский). Святой подвижник продолжает традиции Св. Симеона Нов. Богослова.

Но поселяется Дух в том, кто совершает труд. Труд стяжания Св. Духа и предлагал Саровский старец. Это было восстановление византийской аскетической традиции, начатое еще преп. Паисием Величковским. Однако следует признать, что это восстановление затрагивало в основном те слои народа, где аскетический образ жизни считался совершенным. Но подвиг монахов огненным светом падал на народное самосознание. В этом отношении деятельность Оптинских старцев неоценима.

Достаточно указать на преп. Амвросия, сотворивший Оптину обитель, в которой будет окормляться практически вся русская литература. Происходило живое общение. И, конечно, дело не только в русской литературе. В толще духовенства, забитого суетой, стали появляться светильники веры Православной. А ведь на белое духовенство смотрели, особенно монашество, подозрительно.

Святитель Игнатий Брянчанинов, будучи еще архимандритом, говорил английскому путешественнику В. Пальмеру: «Наше духовенство чрезвычайно легко поддается новым и странным мнениям, читает книги неправославных и даже неверующих сочинителей, лютеран и других. Духовная академия заражена новшественными началами и даже “Христианское Чтение” заражено ими, хотя в нем и печатаются многие переводы из древних отцов.

Россия пожалуй, находится недалеко от взрыва в ней еретического либерализма. У нас есть хорошая внешность: мы сохранили все обряды и символ первобытной Церкви; но все это мертвое тело, в нем мало жизни. Белое духовенство насильно сдерживается в лицемерном православии только боязнью народа...»

Однако несмотря на некое противоречие традиций: монашеской и мирской, происходило и внутреннее соприкосновение со Святоотеческим Преданием. Особенно это проявилось в деятельности Святителя Феофана Затворника, который, уйдя в уединение, продолжал своен пастырское служение еще усерднее, нежели, когда был правящим архиереем. Весь смысл бытия – построить свою жизнь на основе традиций Святых Отцев. Он призывал идти в народ истинных проповедников христианства. «Поджигатели должны сами гореть. Горя, ходить повсюду, - и в устной беседе зажигать сердца...»

«Из своего затвора Феофан очень внимательно и беспокойно следил за внешней жизнью Церкви. Его очень смущало молчание и какое-то бездействие духовных властей. Он боялся: "того и гляди, что вера испарится," и в обществе и в народе; "попы всюду спят." "Через поколение, много через два иссякнет наше православие...". И он недоумевал, почему другие не тревожатся и не смущаются вместе с ним. "Следовало бы завести целое общество апологетов, - и писать, и писать..." (Г. Флоровский).

Это была тревога о душе человеческой. Феофан требует, чтобы душа стояла пред Богом в молитвенном сокрушении и покаянном смирении. "Вся надежда тогда Спаситель, а отсюда непрестанное: Господи, помилуй…". Только через покаяние можно пребывать в Боге, только тогда душа будет в Нем,  "и в изумлении погружается в Его непостижимой беспредельности, и пребывает в Божественном порядке, благоговейно чтит и созерцает этот Божественный порядок бытия и жизни…"

«Феофан не строил системы, ни догматической, ни нравоучительной. Он хотел только очертить образ христианской жизни, показать направление духовного пути. И в этом его несравненное историческое значение. Он продолжил и докончил подвиг старца Паисия. Он осуществил русское Добротолюбие и сумел свое живое мировоззрение построить вполне в отеческом стиле и духе. Тем резче обозначался с тех пор этот трагический раскол в русском церковном обществе: раскол и расхождение “аскетического” и “облегченного” православия, духовной аскетики и морализма...» (Г. Флоровский).

Особое место в отечественной аскетике занимает творчество и деятельность Отца Иоанна Кронштадского. Он не создал новых богословских трудов, но преп. Иоанн свидетельствовал о тайне Богообщения.

Его книга «Моя жизнь во Христе» представляет собой тайновидение человека, реально сопереживающего таинство церковной жизни. «Мы одно тело Любви... Тверди все - одно. Мы, говори: одно...». Для О. Иоанна Евхаристия не просто обряд, но смысл жизненного пути. Возрождалась древняя традиция. Ведь к таинству Причастия зачастую относились как к необходимости, без которой трудно осуществить общественную жизнь.

Русское общество было пронизано Лужиными из романа «Преступление и наказание». И вот явился человек, который своей жизнью доказывал действенность евхаристического события. Церковь становилась центром бытия русского человека, как это было в древности. О. Георгий Флоровский писал: «У о. Иоанна вновь открывается “забытый путь опытного богопознания...” И в этом “опыте,” духовном и евхаристическом, преодолевается всякий богословский “психологизм.”

Духовная жизнь и опыт таинств, таков единственный надежный путь к догматическому реализму. Это возвращение к духу святых отцов (срв. связь о. Иоанна в его молодые годы с Сергиевой пустынью и учениками еп. Игнатия). И возвращение не в исторической симпатии только, и не в подражании, но в обновлении или возрождении самого святоотеческого духа. “Церковь есть вечная истина...”»

Русский человек стал вспоминать, что быть русским – значит, быть христианином. И уже интеллигент не отворачивался от Церкви, но входил в Ее чертоги. Василий Розанов писал, догадываясь о Хомякове: «Церковь есть не только корень русской культуры… она есть и вершина русской культуры». Можно сказать, что Церковь для русского – ядро его физического существования, немыслимое без взаимной любви.

Австрийский современный философ Катарина Бета скажет: «В восточном благочестии доминирует не идея справедливости, а идея любви». Можно сказать, что в русском народном сознании продолжалась традиция, которую Святые Отцы русского монашеского Ренессанса из тлеющей головешки творили огненную жаровню.

Однако влияние идей материализма и вульгарного идеализма на русскую интеллигенцию стало сказываться именно в идее справедливости. Мерещилось, что достижение общественного идеала лежит на путях демократии и моральной проповеди. Никто не хотел замечать остроумного замечания Иммануила Канта, что «демократия неизбежно есть и деспотизм».

Вспомним, что Сократа демократично приговорили афинские торговцы и матросы за неправильные философские суждения. Замечательно, что кухаркины дети разбираются в философии! Кстати, и Платон называл демократию «жесточайшим рабством».

«Выдвинув тезис, Кант мыслит об антитезисе, и если не формулирует синтез, мы чувствуем истину в наличии двух противоположных положений. Демократия вырождается в деспотизм, таков тезис. Антитезис заключается в заботе о правовом устройстве государства, преодолении беззакония. Правопорядок требует трех условий: 1) правильной конституции, 2) многовекового опыта, 3) доброй воли. Если нет хотя бы одного из этих условий – ничего не получится» (Арсений Гулыга).

Русская интеллигенция, в основном разночинная, бредила новым социализмом на путях революционной демократии. После отмены крепостного права, когда буквально все рукоплескали Царю-Освободителю, постепенно перешли к унынию и тоскливому хныканью. Казалось, что русский царь должен был утвердить какой-то особый русский социализм, в котором будет править мифическая справедливость.

В это время появляется поэма Некрасова «Кому на Руси жить хорошо?». Русский поэт-демократ проводит своего читателя по социальной лестнице Руси, пытаясь отыскать счастливого человека. Но что интересно? Этот поиск был направлен в сторону материального благосостояния. Идеал русского крестьянина заключался в покое, богатстве и власти. Но так ли это?

Проводя нас по русским сословиям, Некрасов убедительно показывает, что счастья невозможно на этих трех китах народной жизни. Невольно делался вывод, что киты не те, и истинный путь где-то в другой стороне. Некрасов оставляет в стороне мистический опыт русского самосознания. Его истина бедна, она облечена в так называемую народную правду, но сама правда является ли таковой, или она таковая в представлении автора?

Его негодование по поводу несправедливости прекрасно, его сострадание удивительно, но ничего взамен, кроме обличительного пафоса, хотя он на уровне подсознания понимал, что эта правда заключена в Православном идеале.. Те, кто воспитывался на негодовании, с нетерпением пойдут на штурм самодержавия, как крайней формы абсолютизма. Будущие народовольцы, начитавшись немецких и французских революционеров, не могли понять природы русского самодержавия.

Эту природу чутко уловил Иван Ильин, писавший: «Самодержавие отвергает, осуждает и исключает абсолютизм, а абсолютизм отвергает основное в правах Государя, ибо он не признает его ЗАКОННЫМ монархом, он отрицает его высокое призвание верховного субъекта права, он снижает его звание до звания тирана, он разлагает и разрушает самую правовую форму монархии».

Алексей Хомяков был бы солидарен с Ильиным, доживи до начала ХХ века. Он писал, что «самодержавие …есть активное самосознание народа, концентрированное в одном лице».

Однако последыши Белинского и Чернышевского свои ощущения черпали из Великой Французской революции. Они все ее реалиях, которые стремились перенести на русскую почву. Наследники Великой революции проповедовали разрушение.

Дмитрий Писарев писал: «Что может быть сломано, должно быть сломано. Стоит любить только то, что выдержит удар. Что разбивается вдребезги, то хлам. В лю­бом случае бей направо и налево. Это не принесет и не может принести вреда».

Свое разрушение оправдывали теорией разумного эгоизма, которую выразил герой Чернышевского Лопухов. «Не такой человек, чтобы приносить жертвы. Да их и не бывает, никто и не приносит, это фальшивое понятие: жертва - сапоги в смятку. Как приятнее, так и поступаешь».

Западный мир болел революцией. Он не мог пройти мимо ее явления. Вдумаемся: за 80 лет только во Франции 11 крупных революционных переворотов. Естественно, что революционные теории вытекали уже не столько из идей Просвещения, сколько из практического воплощения революционных идей в реальности.

Что было самое важное в революционном движении? Три великих принципа: свобода, равенство, братство. Эти принципы «просветителей» продолжали будоражить сознание интеллигенции. Из этих принципов выйдет анархизм Бакунина и нигилизм шестидесятников. Самое поразительное, что мечтатели свободного общества не хотели видеть, что революция несла террор, смерть и разрушение. Им казалось, что справедливость, ее торжество требует некоего уравнения человека, его личности.

С каким упоением читали рассказы о Великой Французской революции, деятели которой готовы были сложить головы за свободу. И какие фигуры: Робеспьер, Дантон, Демуллен, Эбер, Мирабо. Они провозгласили торжество Разума, их идеал – свободная республика. Но только в этой свободной республике господствует страшный террор.

Даже Энгельс, которого считают апологетом революционного насилия, писал: «Террор – это большей частью бесполезные жестокости, совершаемые ради собственного успокоения людьми, которые сами испытывают страх. Я убежден, что вина за господство террора в 1793 г. падает почти исключительно на перепуганных, выставляющих себя патриотами буржуа, на мелких мещан, напускавших в штаны от страха, и на шайку прохвостов, обделывавших свои делишки при терроре».

Это было написано в 1870 году. И потому нет оправдания тем, кто называет себя последователями Энгельса, и при этом признают террор эффективным средством для устрашения человека и его уничтожения.

Даже сегодня находятся любители потрясений, не желающие вчитаться в письма Жана Жореса, считавшего, что «революция варварская форма прогресса. Будет ли нам дано увидеть день, когда форма человеческого прогресса действительно будет человеческой?»

В Александровский же век мнили себя наследниками Брута и якобинцев. Уже в 1866 году Дмитрий Каракозов стреляет в Царя-Освободителя. Ведь совершили же цареубийство в Париже. Почему бы такому не свершиться в Петербурге?

Кстати, у Александра и Людовика похожие судьбы. И тот, и другой восходили на престол в тревожном ожидании. Но население ждало чуда. И это чудо стало осуществляться. Русский царь, потомок Св. Владимира, объявил гласность, даровал свободу своим крестьянам, другой потомок, Св. Владимира, Людовик начинает с философских свобод, конституционных обещаний, наконец, отменит феодальные повинности.

А вместо этого парижане штурмуют Бастилию и убивают преданных гвардейцев. Французы объявили действенным общественный договор, провозглашая свободу каждой личности, но при этом не хотят уходить из уборной короля и королевы, лишая их элементарных человеческих прав. Эти несчастные монархи не могли даже спокойно уехать из страны, в которой их держали в качестве заложников.

Революция – высшая форма лицемерия. Никакой свободы! Ее не имели ни король, ни депутаты. Свобода заключалась в праве горланить на каждом перекрестке, в возможности хамить всем и вся. Эта свобода заключалась в том, чтобы натянуть на голову короля фригийский колпак во время июньского посещения 1792 года Тюльири народной толпой. В этой жажде свободы были явлены признаки сумасшествия.

Анатоль Франс писал: «Безумие революции было в том, что она хотела восстановить добродетель на земле». Как это может сделать безумец, свергающий короля и носящий на пике голову принцессы де Ламбаль. В революционном безумии происходило надругательство над человеческим ликом. Толпа уничтожала личностную сущность человека.

Но было бы ошибочно полагать, что толпа безличностна. Нет, она личностна, только личность каждого растворила себя в демонической многоликости, в подчинении себе власти «лукавого».  Владимир Лосский отмечал: «Проблема зла, как удивительно точно отметил отец Буайе, сводится в подлинно христианской перспективе к проблеме «лукавого».

А «лукавый»- это не отсутствие бытия, не сущностная недостаточность; он также и не как лукавый- сущность; ведь его природа, сотворённая Богом добра. «Лукавый» - это личность, это «некто». Вот к этому «некто» и направляет всю свою энергию, повреждённая грехом, человеческая личность: «И парижская голь / Унесла меня в уличной давке<…> Куафер меня поднял с земли<…>И напудрил… ( М. Волошин «Голова Мадаме де Lamballe»).

История сохраняет имена тех, кого принято считать буревестниками революции. Революция не только ужас, но и пародия на справедливость. Собственно, революция есть кризис справедливости. «Но самая страшная справедливость – справедливость Сен-Жюста – справедливость во имя справедливости» (М. Волошин).

Деятели революции себя рассматривали посланниками Бога, воссоздающими апокалипсические картины. Это остро чувствовал Достоевский, поместивший в конец своего романа «Преступление и наказание» бред Раскольникова. «Весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны погибнуть, кроме некоторых весьма немногих избранных.

Появились какие то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали эти зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований.

Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать добром, что злом. Не знали, кого обвинять и кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе.

Собирались друг на друга целыми армиями, но армии уже в походе вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех. Но кто и для чего зовет, никто не знал того, и все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что каждый предлагал свои мысли, свои поправки и не могли согласиться; остановилось земледелие.

Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на какое-нибудь дело, клялись не расставаться - но тотчас начинали что-нибудь совершенно новое, иное, чем сейчас сами же предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и все погибло.

Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые, избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса».

Вот это сумасшествие предсказывали еще Св. Отцы. Например, Св. Киприан писал: «Мир близится к концу. Это не старость, это признак надвигающейся смерти... Человек старится и умирает. Так же и мир должен умереть. Все знаки свидетельствуют о том, что земля близится ко времени своего распадения.

Зимою дождь не оживляет семян, лето не дает тепла, чтобы созреть плодам. Весна потеряла свое прежнее обаяние. Осень - свое плодородие. Мраморные каменоломни и золотые рудники истощаются, источники воды пересыхают.

Дети рождаются лысыми. Жизнь не кончается старостью, она начинается усталостью. Растет безлюдие. Земля без пахарей, на морях только изредка проходят корабли, нивы пустынны. И в нравах тот же упадок. Нет больше невинности, нет справедливости, нет дружбы. Уровень знаний понижается. Лучи солнца бледны и не дают тепла. Луна незаметно уменьшается и скоро исчезнет совершенно; деревья, которые радовали нас своей зеленью и плодами, засыхают. И не ждите, что бедствия, истязающие народы, уменьшатся. Они будут расти и множиться до дня последнего суда».

Другой Отец Церкви, Лактанций, еще законченнее выражает то же настроение: «Мир подходит к концу. Зло царит в мире. А между тем то, что теперь, это еще золотой век, сравнительно с тем, что будет: исчезнет всякий закон, всякая вера, всякий мир, всякий стыд, всякая правда.

Меч пройдет по миру и пожнет жатву <…>

И придут времена ужаса. И не будет таких, кому мила жизнь. Города будут разрушены до самого основания, огнем и мечом, землетрясениями, наводнениями... Земля не даст плодов своих человеку... Животные станут умирать».

Вот этого не хотели видеть предвестники и деятели революции. Они полагали, что восстанавливают истинную добродетель. Если всмотреться в каждого более или менее известного деятеля революции, то обнаружим в них человеческие черты. Но, желая сделать людей добрыми и мудрыми, терпимыми и благородными, неизбежно приходили к требованию убить их всех.

Робеспьер верил в добродетель: он создал Террор. Марат верил в справедливость: он требовал «двухсот тысяч голов». Кабанэс в любопытной книге о революционных неврозах говорит:

«Голод создавал болезни. Но и зрелище голода создало болезнь, новую, свойственную только этому времени – «бешенство сострадания». Человечество отчаянно взывало к бесчеловечью, к самой смерти - великому врачу, который, казалось, мог исцелить все болезни мира. Марат, которому постоянно делали кровопускания и который всюду видел только кровь, был неумолимым филантропом. Шалье - святой Террора, жестокость которого была вся в словах, но который носил в сердце невыразимую жалость ко всем страдающим, ужаснул мир пароксизмом своего бешенства».

Себя революционеры ощущали мечем Справедливости. Сен-Жюст написал в своем дневнике: «Очевидно Господу угодно было кинуть меня в среду этих извращенных, чтобы я, как меч, покарал их». Благодушная справедливость Руссо обернулась ужасом.

«Бедный, великий Жан-Жак! - говорит А. Франс. - Он встревожил мир. Он сказал матерям: «кормите сами своих детей», и молодые женщины стали кормилицами, и художники стали изображать знатных дам, кормящих грудью своего ребенка.

Он сказал людям: «Люди рождены добрыми и счастливыми, а общество сделало их несчастными и злыми. Они найдут свое прежнее счастье, возвратясь к природе». Тогда королевы сделались пастушками, министры - философами, законодатели провозгласили права человека, а народ, добрый по природе своей, в течение трех дней резал заключенных в тюрьмах!»

Начиная с Великой Фр. Революции народ превозносили на всех площадях. Мерило правды – народ, его право и его власть. «В демократии народ подчинен своей собственной воле, а это очень тяжелый вид рабства. В действительности народ настолько же чужд и враждебен своей собственной воле, насколько он чужд воле своего царя, так как общая воля или совсем отсутствует, или присутствует очень мало в воле отдельного человека, который однако испытывает это противоречие во всей его целости» (А. Франс).

Но не просто демократия, а революционная демократия, своим фундаментом, имеющая философию. Кто мог представить, что философия «Просвещения» станет основанием Великой революции. Приведу описанный Лагарпом пространный эпизод, связанный с пророчеством Казотта.

«Это было в начале 1788 года. Мы были на ужине у одного из наших коллег по Академии Due de Nivernais, важного вельможи и весьма умного человека. Общество было очень многочисленно и весьма разнообразно. Тут были аристократы, придворные, академики, ученые...

Ужин был роскошен, как обыкновенно. За десертом мальвазия придала всеобщему веселью еще тот характер свободной распущенности, при которой не всегда сохраняется подобающий тон. Был именно тот момент, когда все кажется дозволенным, что может вызвать смех.

Шамфор прочел одну из своих вольных и безбожных сказок, и знатные дамы слушали его и не закрывались веерами.

Потом начался целый поток насмешек над религией. Один цитировал из "Девственницы" Вольтера, другой припоминал эти "философские" стихи Дидро:  

И на кишках последнего попа
Удавим последнего короля,

которые встретились общими рукоплесканиями.

Третий подымается с полным стаканом вина:

"Да, господа, я так же уверен в том, что Бога нет, как и в том, что Гомер просто старый дурак".

И действительно, он был уверен в том и в другом. И тогда стали говорить о Боге и о Гомере, и собеседники хорошо отделали и того и другого. Разговор становился более серьезным, и все в восторге говорят о той революции, которую произвел Вольтер и которая одна уже дает ему права на бессмертную славу.

"Он дал тон всему веку и заставил читать себя в передней так же, как и в гостиной".

Один из собутыльников рассказал нам, надрываясь от смеха, что его парикмахер сказал ему, пудря его голову:

"Видите ли, сударь, какой я ни есть несчастный цирюльник, религии у меня не больше, чем у всякого другого".

Все единогласно утверждают, что революция не замедлит совершиться, что необходимо, чтобы суеверие и фанатизм уступили, наконец, место философии, и начинают подсчитывать приблизительно возможное время ее наступления и кто из собравшегося здесь общества еще сможет увидеть царство разума.

Самые старые жалуются, что им не дожить до этого; молодые радуются более чем возможной надежде увидеть его, и все поздравляют Академию, которая подготовила „великое дело" и была центром, главой, главным двигателем освобождения мысли.

Только один из гостей совершенно не принимал участия в общем веселье и даже втихомолку уронил несколько сарказмов по поводу нашего наивного энтузиазма. Это был Казотт, человек весьма любезный и оригинальный, но, к сожалению, слишком увлеченный грезами иллюминатов. Он просит слова и глубоко серьезным голосом говорит:

"Господа! Вы будете удовлетворены. Вы увидите все эту Великую, эту Прекрасную Революцию, которой вы так ожидаете. Вы ведь знаете - я немного пророк; и я повторяю вам: вы все увидите ее".

Ему отвечают обычным припевом:

"Для этого не надо быть большим пророком".

- Пусть так. Но, может быть, надо быть даже немного больше, чем пророком, для того чтобы сказать вам то, что мне надо сказать. Знаете ли вы, какие непосредственные следствия будет иметь эта Революция для каждого из вас, собравшихся здесь?

"Что же? посмотрим", - сказал Кондорсэ со своим надменным видом и презрительным смехом: "Философу всегда бывает приятно встретиться с пророком".

- Вы, Monsieur Кондорсэ, - вы умрете на полу темницы; вы умрете от яда, чтоб избежать руки палача, от яда, который вы будете всегда носить с собой, - в те счастливые времена.

Сперва полное недоумение, но потом все вспоминают, что милый Казотт способен грезить наяву, и все добродушно смеются.

"Monsieur Казотт, сказка, которую вы здесь нам рассказываете, далеко не так забавна, как ваш "Влюбленный дьявол". Но какой дьявол вплел в вашу историю эту темницу, яд, палачей? Что же общего имеет это с философией и царством разума?".

- Это совершится именно так, как я говорю вам. И с вами так поступят. Во имя философии, человечества, свободы и именно при царстве Разума. И это будет, действительно, царство Разума, потому что Разуму будут тогда посвящены храмы, и во всей Франции тогда даже и не будет иных храмов, кроме храмов Разума.

- Только я клянусь, - сказал Шамфор со своей саркастической улыбкой, - что вы-то уж не будете одним из жрецов в этих храмах.

- О, я надеюсь. Но вы, monsieur Шамфор, который был бы вполне достоин быть одним из первосвященников, вы разрежете себе жилы двадцатью двумя ударами бритвы и тем не менее умрете только много месяцев спустя.

Все снова переглядываются и смеются.

- Вы, monsieur Вик д´Азир, вы сами не вскроете себе жил; но после шести кровопусканий в один день и после припадка подагры вы умрете в ту же ночь.

Вы, monsieur Николаи - вы умрете на эшафоте, - вы, - monsieur Бальи, - на эшафоте; вы, monsieur Мальзерб - на эшафоте…

- Ну, слава Богу, - говорит Руше, - кажется, monsieur Казотт рассержен только на Академию. Он устраивает страшную резню, а я - хвала небу!..

- Вы! Вы умрете также на эшафоте.

- О! да он решил всех нас перебить, - кричат со всех сторон.

- Не я судил так...

- Ну, в таком случае мы будем под игом турок или татар…

- Нисколько... Я вам сказал - вами будет править одна Философия, один Разум.

Те, кто с вами будут поступать так, - все они будут философами, и в устах их будут звучать те же слова, те же фразы, что вы говорите здесь, они будут повторять ваши афоризмы и цитировать, как и вы, стихи из Дидро и из „Pucelle".

Присутствовавшие шептали друг другу на ухо:

"Разве вы не видите, что это сумасшедший? (так как он все время сохранял полную серьезность).

- Разве вы не видите, что он смеется? Ведь вы знаете, что он всегда вводит фантастический элемент в свои шутки".

- О! да, - подхватил Шамфор, - но фантастика его не очень-то весела. Он только и думает, что о виселицах. И когда все это произойдет?

- Шести лет не пройдет, как все, о чем я говорю вам, будет совершено.
 
- Вот это действительно чудеса, - сказал Ла Гарп. - А меня вы совсем оставили в стороне?

- С вами случится чудо, почти настолько же невероятное, как и все остальные. Вы станете христианином и мистиком. Крики изумления.

- О! - говорит Шамфор, - теперь я спокоен. Если всем нам суждено погибнуть только тогда, когда Ла Гарп обратится в христианство, то мы бессмертны.

- Вот поэтому-то, - говорит герцогиня де Граммон, - мы, женщины, - мы гораздо более счастливы, потому что с нами не считаются в революциях. Когда я говорю: не считаются, это вовсе не значит, что мы не принимаем никакого участия, но нас не трогают, наш пол...

- Ваш пол, mesdames, на этот раз он не защитит вас, и вы хорошо сделаете, если не будете ни во что вмешиваться. С вами будут обращаться, как с мужчинами, не делая никакой разницы.

- Что вы нам рассказываете, monsieur Казотт? Вы пророчите нам о конце мира?

- Этого я не знаю. Но что я знаю очень хорошо, это то, что вы, герцогиня, вы будете возведены на эшафот. - Вы и много других дам вместе с вами. Вас будут везти в телеге с руками, связанными за спиной.

- О! я надеюсь, что в этом случае эта телега будет обтянута черным трауром.

- О! нет. И самые знатные дамы так же, как и вы, будут в телеге и с руками, связанными за спиной.

- Еще более знатные дамы! Что же, принцессы крови?

- И более...

Здесь заметное волнение пробежало по зале, и лицо хозяина дома нахмурилось. Все начали находить, что шутка зашла слишком далеко.

Madame де Граммон, чтобы разогнать неприятное впечатление, не настаивала на последнем вопросе и сказала шутливым тоном:

"Но вы мне оставляете, по крайней мере, исповедника?

- О! нет, вы будете лишены этого. И вы, и другие. Последний из казнимых, которому будет оказана эта милость, это... Он замолчал на мгновенье.

- Ну, кто же этот счастливый смертный, который будет иметь эту прерогативу?

- Эта прерогатива будет последней из всех, которые у него были, и это будет король Франции.

Хозяин дома встал с места, и все гости вместе с ним. Он направился к Казотту и сказал внушительно:

"Мой милый monsieur Казотт, прекратим эти мрачные шутки; вы завели их слишком

далеко и компрометируете ими и общество, в котором вы находитесь, и вас самих".

Казотт, ничего не отвечая, хотел уйти, когда m-mе де Граммон, которая все время хотела обратить все в шутку, подошла к нему:

- Вы, г-н Пророк, предсказали всем нам наше будущее, но что же вы ничего не сказали о самом себе! Несколько минут он стоял молча с опущенными глазами.

- Читали вы про осаду Иерусалима у Иосифа Флавия?

- Разумеется. Кто же этого не читал? Но говорите, пожалуйста, так, как будто мы этого не читали.

- Так вот видите, - во время этой осады один человек в течение семи дней ходил по стенам города на виду осажденных и осаждающих и восклицал: "Горе Иерусалиму! Горе мне!". И в это время он был поражен громадным камнем, пущенным из осадной машины.

Сказав это, Казотт поклонился и вышел».

Столь пространный эпизод употреблен с той целью, чтобы в преддверии революций задумывались над тем, что ожидает цивилизацию, если она не обратится к Богу, Который, в отличие от всех этих сен-жюстов и маратов, Сам шел на Крест, неся спасительный свет человечеству.

Из пришедших на поклонение в праздник были некоторые Еллины. Они подошли к Филиппу, который был из Вифсаиды Галилейской, и просили его, говоря: господин! нам хочется видеть Иисуса. Филипп идет и говорит о том Андрею; и потом Андрей и Филипп сказывают о том Иисусу.  Иисус же сказал им в ответ: пришел час прославиться Сыну Человеческому. Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода.

Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную. Кто Мне служит, Мне да последует; и где Я, там и слуга Мой будет. И кто Мне служит, того почтит Отец Мой.  Душа Моя теперь возмутилась; и что Мне сказать? Отче! избавь Меня от часа сего! Но на сей час Я и пришел. Отче! прославь имя Твое. Тогда пришел с неба глас: и прославил и еще прославлю.  

Народ, стоявший и слышавший то, говорил: это гром; а другие говорили: Ангел говорил Ему. Иисус на это сказал: не для Меня был глас сей, но для народа.  Ныне суд миру сему; ныне князь мира сего изгнан будет вон.  И когда Я вознесен буду от земли, всех привлеку к Себе.  Сие говорил Он, давая разуметь, какою смертью Он умрет.   Народ отвечал Ему: мы слышали из закона, что Христос пребывает вовек; как же Ты говоришь, что должно вознесену быть Сыну Человеческому?

кто Этот Сын Человеческий? Тогда Иисус сказал им: еще на малое время свет есть с вами; ходите, пока есть свет, чтобы не объяла вас тьма: а ходящий во тьме не знает, куда идет.  Доколе свет с вами, веруйте в свет, да будете сынами света. Сказав это, Иисус отошел и скрылся от них (Ин 12; 20-36).

Не за демократией призывал идти Господь, не революции творить во имя ложно понятой справедливости. Господь ясно указывал жертвенный путь любви. Святитель Иоанн Златоуст размышлял: «Что значит, «если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет»? Это Он говорит о кресте. Чтобы (ученики) не смущались мыслью, что Он умерщвлен в то самое время, когда и язычники начали приходить к Нему, - Он говорит, что это–то самое в особенности и будет содействовать обращению язычников и распространению Его проповеди. Но как слова не так сильно убеждали их, то Он уверяет их в том же действительным опытом, говоря, что так бывает и с пшеницей, - она приносит больший плод, когда умрет.

Если же так бывает с семенами, то тем более со Мною. Но ученики не поняли Его слов. Это евангелист постоянно выставляет на вид, желая извинить их бегство впоследствии времени. Такую же речь вел и Павел, рассуждая о воскресении.

Какое же после этого будут иметь оправдание неверующие воскресению, когда оно ежедневно представляется в семенах, и в растениях, и при нашем рождении? Ведь прежде нужно истлеть семени, и потом уже бывает рождение. Впрочем, говоря вообще, - где действует Бог, там нет нужды в умствованиях. Каким образом Он сотворил нас из ничего? Это я говорю христианам, которые говорят о себе, что веруют Писанию. Но я скажу нечто и на основании умствований человеческих.

Одни из людей живут порочно, другие добродетельно; но из числа порочных многие доживают до глубокой старости, наслаждаясь счастьем, а с людьми добродетельными бывает противное. Когда же каждый из них получит по заслугам? В какое время? Это так, говорят, но не будет воскресения тел. А разве они не слышат, что сказал Павел: «тленному сему надлежит облечься в нетление» (1 Кор. 15:53)? Здесь речь не о душе, потому что душа не подлежит тлению.

Да и восстание свойственно тому, что пало; а пало тело. И почему ты не хочешь (допустить) воскресения тел? Разве это невозможно для Бога? Но говорить так - дело крайнего безумия. Или неприлично? Почему же неприлично, чтобы существо тленное, участвовавшее в труде и смерти, приняло участие и в венцах? Если бы было неприлично, то оно не было бы сотворено в начале и Христос не принял бы на Себя плоти.

А что Он и принял, и воскресил ее, - послушай, как Он говорит: «вложи» персты и «посмотри, ибо дух» костей и жил «не имеет» (Ин. 20:27; Лк. 24:39). Зачем также Он воскресил Лазаря, если лучше воскреснуть без тела? Зачем поставляет это в ряду чудес и благодеяний? Да зачем и вообще дал пищу? Нет, возлюбленные, не обольщайтесь еретиками. Есть, подлинно, и воскресение есть и суд; отвергают их только те, которые не хотят дать отчета в своих делах.

И притом воскресение должно быть такое же, каково было и воскресение Христово, - потому что Христос есть «начаток, первенец из мертвых» (Кол. 1:18). Но если воскресение состоит в очищении души и освобождении от грехов, а Христос не согрешил, то как мы избавились от клятвы? Да и как Он говорит: «идет князь мира сего, и во Мне не имеет ничего» (Ин. 14:30)? Ведь это значит, что Он безгрешен. Итак, по их мнению Христос или не воскрес, или, если воскрес, то до воскресения согрешил.

Но Он и воскрес, и греха не сотворил; следовательно воскрес телом. А то нечестивое учение есть не что иное, как порождение тщеславия. Будем же избегать этой болезни, ибо сказано «худые сообщества развращают добрые нравы» (1 Кор. 15:33). Это не учение апостольское <…> Потому, чтобы не утруждать вас понапрасну и не развивать перед вами лабиринта слов, - вместо всего этого я скажу вам, что надобно внимать божественному Писанию и не вступать в бесполезные словопрения. Это же внушает и Павел Тимофею (2 Тим. 2:14), не смотря на то, что последний был исполнен великой мудрости и имел силу чудотворений».

Святитель говорит о бесполезности внушать неправедникам, что они таковые. С ними необходимо бороться. Об этой борьбе будут говорить деятели Александровской эпохи, начиная с В. Одоевского, Ф. Достоевского, Ф. Тютчева и завершая Победоносцевым. Это борьба за человеческие души, опьяненные революционной заразой. Тем более, что эта зараза была совершенно не русского происхождения.

Всем известно, что в ХIV веке Французский король Филипп Красивый ликвидировал орден тамплиеров, а магистра ордена Жака де Молэ отправил на костер. Но магистр произнес страшное пророчество о гибели трона Капетингов. После официального уничтожения ордена началась его настоящая антихристианская деятельность. Переодевшись в одежды каменщиков, рыцари ордена стали бродяжничать по Европе, проповедуя девиз, ставший лозунгом Великой революции: Liberte, Egalite, Fraternite.

«Для того чтобы допустить к причастию в их тайне Великой мести только людей вполне достойных доверия, нео-тамплиэры создали обычные франк-масонские ложи под именем св. Иоанна и св. Андрея. Эти ложи были доступны толпе, и из них выбирались истинные масоны, которые могли принять действительное участие в заговоре; они уже составляли не ложи, а шанитры, которых было четыре в городах, указанных Яковом Молэ.

Их власть и распространение в последние годы XVIII века были громадны. Из масонских лож вышли все деятели Великой Революции.

Когда Вольтер в самые последние годы своей жизни (1778) был посвящен в масоны, то в числе членов ложи Девяти Сестер, основанной Лаландом, в которую он был введен Франклином и историком Курт де Жебелен, были: Бальи, Дантон, Гара, Бриссо, Камилль Демулен, Шамфор, Петион, Кондорсэ и Дом Герль» (М. Волошин).

«Революция началась взятием Бастилии, потому что Бастилия была тюрьмой Якова Молэ. Авиньон был центром революционных зверств, потому что он принадлежал папе и там хранился пепел великого магистра. Все статуи королей были низвергнуты для того, чтобы уничтожить статую Генриха IV, стоявшую на месте казни Якова Молэ, и на этом месте тамплиэры должны были воздвигнуть Колосса, попирающего ногами короны и тиары» (Кадэ де Гассикур. «Гробница Якова Молэ»).

Символично, что король был заключен в тюрьму Тампль. Спустя почти пять веков на месте магистра оказался потомок Филиппа Красивого. И толпы уже не интересует, что говорит Людовик у края эшафота, а он говорит: «Французы, я умираю безвинно; говорю вам это с эшафота, готовясь предстать перед Богом. Я прощаю своих врагов…»

Толпа жаждет крови. Аббат Эджворт, нагнувшись у гильотины, напутствует короля: «Сын Святого Людовика, взойди на небеса!»

Но смерть короля только начало великой вереницы смертей. Падет голова Филиппа Эгалитэ, голосовавшего за смерть короля, вот уже избиваемы жирондисты, полагавшие, что их республика – продолжение римской; уже якобинцы уничтожают друг друга, вот Дантон просит палача Сансона показать его знаменитую голову парижской черни, потому что она того стоит. Его львиная голова встретится в мешке с головой друга Камиля Демулена.

Гильотина набирала обороты, чтобы ввергнуть в страшное колесо смерти самого Робеспьера вместе со слугами справедливости Сен-Жюстом, Леба и Кутоном. Это Робеспьер скажет: «В революции есть моменты, когда становится преступлением жить. Надо уметь отдать свою голову, когда ее потребует народ. Мою тоже потребуют, и вы увидите, буду ли я стоять за нее».

Революционеры забыли, что человек – это личность, обладающая свободным выбором. Ради выдуманной свободы готовы уничтожать сущность человека – его образ и подобие Божие. Зачем нужна справедливость, если в ней нет любви? Более того, тяготение к справедливости ради справедливости порождает пароксизм любви. Но как это не печально нашей цивилизации дано было пройти тот путь, начало которому лежит в Великой Французской революции.

«Человечество в своем совершенствовании должно пройти сквозь идею справедливости, как сквозь очистительный огонь.

Прежде чем прийти к полному и безусловному оправданию мира ("мир должен быть оправдан весь, чтоб можно было жить!"), надо пройти под лезвием меча, рассекающего все видимое, все познаваемое на добро и зло, правду и ложь, справедливость и насилие.

У статуи Справедливости в руках меч.

У статуи Справедливости глаза всегда завязаны, а одна чашка весов всегда опущена!

Пароксизм идеи справедливости, это - безумие революций.

В гармонии мира страшны не те казни, не те убийства, которые совершаются во имя злобы, во имя личной мести, во имя стихийного звериного чувства, а те, которые совершаются во имя любви к человечеству и к человеку.

Только пароксизм любви может создать инквизицию, религиозные войны и террор.

И любовь страшнее и разрушительнее ненависти, потому что ненависть только тень любви, потому что ненависть только огненный цветок, распускающийся на дереве любви, на неопалимой купине человечества. Безумие в том, что палач Марат и мученица Шарлотта Корде с одним и тем же сознанием подвига хотели восстановить добродетель и справедливость на земле.

Сентябрьские убийцы во время Французской революции, убивая заключенных в тюрьмах аристократов, верили, что они совершают таинство священного очищения нации» (М. Волошин).

Однако любовь этих деятелей принимала извращенные людоедские формы. Это не любовь во имя Бога, это любовь во имя иллюзорного мира, созданного фантазией отступивших от Бога людей. Они не способны были понести Крест Господень, их удел мещанство и филистерство. Генрих Гейне назовет Робеспьера мещанином.

Якобинцы в чертогах этого мира. Мистическая связь у масонов с архитектором зла – сатаной, с Мамоной. Весь их пафос закругляется в скучном существовании буржуа. Ради мещанского существования готовы были резать всех направо и налево.

«Сладостна настоящая жизнь и заключает в себе много приятного, но не для всех, а только для привязанных к ней. Если же кто посмотрит на небо и увидит тамошние блага, тот скоро станет пренебрегать этой жизнью и ставить ее ни во что. Ведь и телесная красота, пока нет другой – лучшей, возбуждает удивление; а когда явится красота лучшая, прежнею начинают пренебрегать.

Так и мы, если станем смотреть на ту красоту и созерцать благолепие тамошнего царства, – скоро освободимся от настоящих уз, так как привязанность к настоящему действительно есть некоторого рода узы. К этому-то и приводит нас Христос, когда говорит: "Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную. Кто Мне служит, Мне да последует; и где Я, там и слуга Мой будет" (ст.25,26).

Слова эти походят, по-видимому, на загадку; но они – не загадка, в них заключается великая мудрость. Каким же образом "любящий душу свою" погубит ее? Когда кто исполняет ее неуместные пожелания, когда кто угождает ей больше, чем должно. Потому-то некто и дает такое наставление: "не ходи вслед похотей" души твоей (Сир.18:30). Чрез это ты погубишь ее, потому что (похоть) отдаляет от пути, ведущего к добродетели.

Точно также и наоборот, "ненавидящий" душу свою "в мире сем", спасет ее. Что значит: "ненавидящий" душу свою? Это означает того, кто не слушает ее, когда она внушает что-нибудь вредное. Но не сказал: кто не слушает ее, а: "ненавидящий" ее. Как мы не можем ни слышать голоса ненавидимых нами, ни видеть лица их равнодушно, так точно мы должны крайне отвращаться и от души, когда она внушает нам что-нибудь неугодное Богу.

Так как (Христос) намеревался уже беседовать с учениками о смерти, и именно о Своей смерти, и предвидел их скорбь и уныние, то и употребляет усиленную речь, говоря: что сказать о том, что вы не можете перенести с твердостью Моей смерти? Ведь если и сами вы не умрете, – для вас не будет никакой пользы. Но смотри, как Он и смягчает Свою речь. Человеку, любящему свою душу, очень тяжело и прискорбно было услышать, что он должен умереть.

И нужно ли говорить о временах древних, когда и ныне мы найдем много людей, которые, не смотря на то, что убеждены в будущем, охотно решаются все перенести, лишь бы насладиться настоящей жизнью, – которые, смотря на здания, на изобретения и произведения искусств, со слезами приговаривают: как много замышляет человек, и между тем – обращается в прах! До такой степени сильна привязанность к настоящей жизни!

Итак, чтобы разрешить эти узы, Христос говорит: "ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную". А что Он сказал это ученикам с тем, чтобы ободрить их и удалить от них страх, это видно из дальнейших слова: "кто Мне служит, Мне да последует". Здесь Он говорит о смерти и требует последования самым делом. Слуга непременно должен следовать за тем, кому служит.

И заметь, в какое время Он беседует с ними об этом; не тогда, кода они были гонимы, но когда были совершенно спокойны, – когда, пользуясь от многих почетом и услугами, почитали себя в совершенно безопасности, – когда могли быть бодры духом и услышать: "и возьми крест свой, и следуй за Мною" (Матф.16:24), т.е., должен быть всегда готов на опасности, на смерть, на переселение из этой жизни. Вслед за тем, так как Он сказал прискорбные слова, – предлагает и награду.

В чем же эта награда? В том, что будут следовать за Ним и будут там, где Он. Этим Он показал, что за смертью последует воскресение. "где Я", говорит Он, "там и слуга Мой будет". Где же Христос? На небесах. Итак, переселимся туда душою и умом еще и прежде воскресения. "Кто Мне служит" возлюбит "того Отец" (Иоан.12:26). Почему Он не сказал: Я возлюблю? Потому что ученики еще не имели о Нем надлежащего понятия, а думали более великое об Отце.

Ведь они не знали и того, что Ему надлежало воскреснуть: как же могли помышлять о Нем что-нибудь великое? Потому-то и сынам Зеведеевым Он говорит: "не от Меня [зависит], но кому уготовано Отцем Моим" (Матф.20:23), – хотя Он и сам судия. А здесь Он представляет и Свое истинное сыновство, потому что Отец примет слуг Его, как слуг Своего истинного Сына. "Душа Моя теперь возмутилась; и что Мне сказать? Отче! избавь Меня от часа сего" (ст.27).

Так говорить, по-видимому, не следовало бы тому, кто убеждает идти на смерть; но на самом деле эти слова особенно приличны такому человеку. Чтобы не сказали, что Ему легко любомудрствовать о смерти, когда Он сам не доступен для человеческих страданий, легко убеждать нас, когда Он сам вне опасности, – Он показывает, что и Он страшится смерти, и однако же для пользы (других) не отказывается умереть.

Впрочем это относится к воспринятому Им человечеству, а не к божеству. Поэтому Он говорит: "Душа Моя теперь возмутилась". (А если не так, то какая будет последовательность между этими словами и следующими: "Отче! избавь Меня от часа сего"?) И (душа Его) до того была возмущена, что Он даже искал бы избавления (от смерти), если бы только можно было ее избежать» (Св. Иоанн Златоуст).

Смерть без искупления и избавления предлагали революционеры. И силу они черпали в жажде справедливости, так свойственной человеку, в общественном идеале, который, на самом деле, представлял собой мнимую справедливость. Но смерть несли те, кто сам и не думал восходить на Крест. Они не восходили на него, но он придавливал их, когда мера беззакония переливала их чаши. Идея жертвенной любви Христа была чужда деятелям Великой революции.

Проникаясь мыслью во Французскую революцию, необходимо вести диалог с прошедшим и будущим, чтобы осмыслить настоящее. «Смысл потенциально бесконечен, но актуализироваться он может, лишь соприкоснувшись с другим ( с чужим) смыслом, хотя бы с вопросом во внутренней речи понимающего. Актуальный смысл принадлежит не одному одинокому смыслу, а только двум встретившимся и соприкоснувшимся смыслам» (М. Бахтин).

Осмысление необходимо, чтобы преодолеть сущностное раздробление сознания. Слово рождает смысл. «Смысл не может (и не хочет) менять физические, материальные и другие явления, он не может действовать как материальная сила. Да он и не нуждается в этом: он сам сильнее всякой силы, он меняет тотальный смысл события и действительности, не меняя ни йоты в их действительном (бытийном) составе: всё остается как было, но приобретает совершенно иной смысл (смысловое преображение бытия)… (Здесь противооставляется…) процесс овеществления и процесс персонализации.

Но персонализация ни в коем случае не есть субъективизация. Предел здесь не я, а я во взаимоотношениях с другими личностями, то есть Я и другой, Я и Ты… Малое время (современность, ближайшее прошлое и предвидимое (желаемое) будущее) и Большое время – бесконечный и незавершимый диалог, в котором ни один смысл не умирает» (М. Бахтин).

Удивительным образом не желал уходить смысл совершаемого революционного насилия. Уходило поколение, и вот уже являлись оправдатели свершаемых чудовищных зверств. И начиналось очередное помешательство. Человечество в своем психологическом искажении доходит до максимума, и максимум дает волю своей гильотине. Человек дал власть над собой злу, и зло не замедлило этим воспользоваться, заражая и убивая, убивая и заражая.

Но зло, по словам Вл. Лосского, «Могло распространиться только со свободного согласия человеческой воли. Человек согласился на это господство над собой». И в этом господстве человек ищет равновесие. Получается парадокс: в уже изначальном неравноправии происходит поиск равенства, т.е. человеческой справедливости, а значит мести, о чем и писал Максимилиан Волошин:

«Я сказал, что Великая Революция является психологически кризисом идеи справедливости, которая в этой форме неразрывно связана с понятием мести. Месть - это та форма переживания, которая с чудовищной силой связывает в тугую пружину воли целых поколений, и пружина, стягиваемая в течение столетий, вдруг развертывается одним чудовищным взмахом».

Чувством мести руководствовался Герцен, когда давал клятву отомстить за смерть декабристов. Вся его жизнь – воспоминание о 14 декабря 1825 года. Его альманах «Колокол» - возрождение смысла декабристского движения. Это движение вышло из Франции, из идеалов Великой революции,  и смыслы этой революции внедрялись в сознание русского общества.

Не столько ратовали за отмену крепостного права, сколько упивались романтическими бреднями о справедливости, о республике, не понимая, что республика для России представляет собой пятое колесо в государственном организме. От бредней перешли к нигилизму, к всеобщему отрицанию, к анархизму.

Анархизм также является чисто европейской выдумкой, результатом их политического развития. То, что русский Бакунин станет главой европейского анархизма, всего лишь доказывает до какой степени был ушиблен русский интеллигент идеями Прудона, Бабефа и иже с ними. Бакунин весь в революционном романтизме. Он мечтает о федерализме, социализме и атеизме. Его утопии охватывают умы европепйцев. В их историческом развитии коммуны играли не последнюю роль.

Поэтому федерация коммун воспринимается как результат исторического процесса, как неизбежность европейской демократии. На революцию смотрели, как на утреннюю зарю, очистительную молнию. Однако взрыв молнии может привести не только к очищению, но и разрушению. Появляется страх, который одолевает и начинает царствовать обычный животный инстинкт самосохранения.

Взрыв переходит в мучительное переживание, в котором происходит разрушение человеческого согласия. Человек вступает в область, где отсутствует Бытие, где царствует состояние природы, где господствуют, как это не покажется  парадоксальным, законы Хаоса.

Этому хаосу Бакунин будет пртивопоставлять свою атеистическую федерацию коммун. Франция, восприимчивая к новым антихристианским идеям, едва не воплотит идею Бакунина в знаменитой Парижской коммуне. Закончилось торжеством здравого смысла. Но революции, это надо признать, представляли собой форму суда над человеческой цивилизацией. Человек сам призывает на свою голову потрясения и страдания.

Стоит задуматься над словами великого Святителя Иоанна: «Не столько хулится Бог нечистой жизнью язычника, сколько развращением христианина. Поэтому, прошу вас, старайтесь всячески о прославлении Бога. Горе, сказано, тому рабу, которым имя Божие хулится. А когда будет горе, тогда тотчас последует всякое наказание и мучение.

Напротив, блажен тот, кем имя Божие прославляется. Так не будем же жить, как во тьме, но постараемся избегать всяких грехов, а особенно тех, которые клонятся к общему вреду, потому что ими-то особенно и наносится хула Богу. Какое, в самом деле, мы получим прощение, когда, обязанные, по заповеди, давать другим, мы будем похищать чужое? Какая будет для нас надежда на спасение? Ты будешь наказан, если не напитаешь алчущего: какое же получишь помилование, если обнажишь одетого?»

Революции всегда имеют почву, если в христианском обществе забывается смысл и назначение христианской жизни, если прекратился диалог с Господом. Однако, заметим, что часто революционеры обращаются к образу Христа, причем делают это вполне искренне. Дело в том «что христианство заключает в себе революционную мощь Христа- победителя смерти. Эта мощь  может изменить структуры личности» (Оливье Клеман).

Но, используя Христа, став у власти, тут же забывают Его, и тогда открывается истинное лицо любой революции. Это лицо зловещее, но еще зловещее те, кто уничтожают первых делателей революции. На смену философии «просветителей» в сферический разум революции ворвутся танцующие фурии. Это они будут радоваться последней телеге Робеспьера. В танце парижский люд будет искать ритм своего дионисийства. Люди устают от смерти, им хочется радости.

Но эту радость они ищут не у Христа, а в языческом танце. «Нам надлежит познать, что все, что возникает должно быть готово к страданиям и гибели; нас принуждают бросить взгляд на ужасы индивидуального существования – и все же мы не должны цепенеть от этого видения: метафизическое утешение вырывает нас на миг из вихря изменяющихся образов.

Мы действительно становимся на краткие мгновения самим Первосущим и чувствуем его неукротимое, жадное стремление к жизни, его радость жизни; борьба, муки, уничтожение явлений нам кажутся теперь как бы необходимыми при этой чрезмерности бесчисленных стремящихся к жизни и сталкивающихся в ней форм существования при этой через край бьющей плодовитости мировой воли; свирепое жало этих мук пронзает нас в то самое мгновение, когда мы как бы слились в одно с безмерной изначальной радостью бытия и почувствовали в дионисическом восторге  неразрушимость и вечность этой радости. Несмотря на страх и сострадание мы являемся счастливо-живущими, не как индивиды, но как единое - живущее, с оплодотворяющей радостью которой мы слились» (Ф. Ницше).

В танце и буйстве наблюдается радость. Радость – это форма проявления бытия, это то, что противостоит отсутствию бытия. Поэтому «танцуют фурии карманьолу». В танце происходит катарсическое действие, этот танец неизбежно должен завершиться трагедией, в которой создатели лжемифа должны уйти на «кладбище химер», чтобы на их месте вновь зажглась свеча усталого путника Шатобриана, внука Мальзерба, последнего защитника короля, любящего Христа.

Великая революция заставила многих задуматься над смыслом своего бытия. В этом отношении интересна мысль Оливье Клемана, который пишет, что «настал момент, когда христиане должны напомнить о том, что инфраструктура истории – не что иное, как отношение человечества и Бога.

История разворачивается в Богочеловечестве, где иногда весь акцент переносится на Бога вплоть до отрицания человека, но порой акцентируется человек до полного отрицания Бога. Смысл истории, центр её – во Христе, истинном Боге и истинном Человеке и, таким образом, - совершенном, максимальном человеке, в его созидании в Духе и наших свободах».

К сожалению, русское общество только вступало в ту область болезненного состояния, из которого постепенно выходило французское. Впрочем, с французами было уже все ясно. После утверждения Третьей республики, масоны тихо и незаметно прибрали к рукам государственный организм, чтобы со временем произвести крушение этой самой республики (но это произойдет уже в Новую эпоху, когда Гитлер уничтожит Францию, создав государство Петена, которое, между прочим, будет реакцией на смыслы Великой революции).

Россия же вступала в полосу вульгарного материализма и терроризма. «Народная воля» занимала умы молодежи. Любовь к народу и тяготение к справедливости толкали молодых интеллигентов на подвиги. Власть жестко отвечала. Это вызывало вопли. И вот новые мученики без Бога в сердце бросали бомбы в Царя и его верных слуг.

Не удалось покушение Каракозова, последовало Березовского, опять неудача. Наступил черед взрыва Халтурина, пока, наконец, Гриневицкий (кстати, поляк) не убил Царя-Освободителя. Это было не просто цареубийство. Народовольцы бросали бомбы в Помазанника Божьего, пытаясь разорвать мистическую связь Царя с народом. В какой-то степени это удалось совершить.

Было ли в этом революционном движении что-то русское? Безусловно. Страсть, жажда справедливости были чисто русские черты (личности Желябова, Перовской тому подтверждение), но теоретическое обоснование революции было чуждо русскому характеру.

Видимо, по этой причине движущей силой в русском революционном движении станут евреи и поляки, представители кавказских национальностей и так называемые украинские самостийники-социалисты.

На первом этапе, в той же «Народной воле», большинство еще за русскими, но по мере усиления террора, русские начинают отходить от убийств. Всмотритесь в фамилии революционеров: Аксельрод, Дейч, Либерман, Азеф, Гершуни, Дзержинский, Менжинский, Петровский, Джугашвили, Орджиникидзе, Ульянов-Бланк, Розенфельд (Каменев), Радомысльский (Зиновьев), Бронштейн (Троцкий). Урицкий, Володарский, Шайя Голошекин, Янкель Юровский, Янкель Свердлов и др.

Перечень можно продолжать до вечера следующего дня. Представители разных народов видели в России врага, особенно это касалось поляков и евреев, ненависть которых к русским носила патологический характер. Естественно, что эта ненависть рядилась в красивые одежды, замутняя русское самосознание, прикрываясь так называемой справедливостью.

Это Герцен будет призывать русских не сражаться против поляков во время восстания 1863-64 г.г. Не зная толком, что происходило в Западном крае, он имел наглость советовать русским солдатам не защищать свой дом и кров, которые поджигали любители национальной справедливости. Поляки пытались не только в Варшаве бунтовать, но и в Виленском крае, на Киевщине и Полтавщине, где народ на дух не переносил ляшского запаха.

Надо оговориться, что русское революционное движение носило многоликий и разнообразный характер. Смешалось все: тяготение к справедливости, идеалы Христа, романтические иллюзии, утопические фантазии и темные сказочные истории языческой Руси. Но всю эту мешанину будут постепенно вводить в русло марксистского сознания, оправдывая неизбежным историческим прогрессом и классовой борьбой, которая усиленно пропагандировалась кукловодами Великой революции.

Цель очевидна: низложить и уничтожить Царство, в котором Христос не пустая формула, а Смысл Жизни. Европа постепенно, но была уже опутана масонской паутиной, поэтому терпеть Россию не представлялось возможным. Это была война на уничтожение русского народа. И те, кто участвовали в революционном движении, вольно или невольно содействовали этому уничтожению.

Происходило движение на уничтожение не только в умах, но и явно. Масонский мир использовал все средства: от внутренних до внешних. Внутренние – это революционное движение, внешние – разрушение русского государства извне. Начали с Наполеона I продолжили Наполеоном III. Восточная война была не просто войной против России – это была война на уничтожение Православия на Востоке. Западный мир совместно с марионеточной Турцией обрушился на Православие.

Россия – держатель Православия, сила, способная вооруженной рукой противостоять Западу. К сожалению, силы были неравные, и Русь уступила. На Востоке опустилась тьма невежества, исламский мир воспользовался удобной ситуацией и воспрял духом. Они не поняли, что являются марионеткой в масонской игре. Турецкий султан возомнил себя деятельной личностью в истории. Он стал вмешиваться в происходящие в Европе события.

А в Европе произошли изменения: рухнул оплот масонства – империя Наполеона III. Почему это произошло? Конечно, Провидение не могло уже терпеть на теле Европы этого агрессивного монстра, выполнявшего функции европейского жандарма. Франция объективно мешала созданию независимых Германии и Италии, да и от России ждать помощи не приходилось.

В борьбе с Германией только Россия могла помочь Франции, Англия и не собиралась помогать своему недавнему союзнику по Восточной войне. Англии было не все равно, когда решался вопрос с Россией, Германия же была родственной. Не забудем, что немецкие принцы сидели на английском престоле, и те, сегодня называют себя Виндзорами, на самом деле Глюксбурги, младшая ветвь Ольденбургского дома.

Кроме того, Англия видела, что в Германии устанавливалась власть протестантской монархии, с которой можно было договориться. Поэтому спокойно с туманного Альбиона наблюдали, как Бисмарк крушил Наполеона III.

От этой внутриевропейской войны выиграла Россия. Она вновь получила право иметь черноморский флот, началось военное возрождение на Балканах. Православный мир поднимался за свою свободу. Турция не поняла, что имеет дело уже не только с Россией, но и со всем славянским миром. И тогда началась резня.

Турция делала то, что и всегда, но изменилась обстановка. Франция слаба, Англия не могла поддержать варварство турок, слишком очевидно, не по-масонски действовали башибузуки. В Болгарии вырезали 30 тысяч человек. Началась война, в которой судьба Турции была решена. Русские войска стояли в виду Константинополя. Казалось, сбылась мечта русского народа, еще немного и будет водружен крест на Святой Софии. Однако удивительное согласие Западной Европы.

Даже дружественный император Вильгельм, родной дядя царя, бряцает оружием. Он любит своего племянника Александра, и когда его убьет бомба террориста от горя лишится сознания, но Вильгельм не может допустить торжества Православия в Европе. И вот уже Русь лишилась своих побед.

Австрия, которую спас Николай I, грозит войной, Англия ввела корабли в Мраморное море. Какое удивительное согласие европейских держав! Герои Шипки и Плевны были вынуждены отступать. Турция, этот больной человек Европы, получил отсрочку.

Берлинский конгресс принимает решения, которые закладывают бомбу замедленного действия. Австрия получает Боснию и Герцеговину, где произойдет выстрел, положивший начало страшной Великой войне; Турция отдаст Кипр Англии и, тем самым, зарождается неприязнь к союзнику, спасшему, но не бескорыстно, теряет Сербию и Румынию, половину Болгарии; дальше – больше, Англия приобретает Египет, становясь уже явным врагом Турции, которая начинает понимать, что ее красиво разыграли европейские игроки.

Германия ослабила Россию, не дав ее выхода в Средиземное море, устремляя взоры России на Дальний Восток, выталкивая Русь из Европы, где престолы славянских государств занимают немецкие принцы или ставленники Австрии и Германии: в Болгарии Кобурги, в Греции Глюксбурги, в Румынии Гогенцоллерны, в Сербии проавстрийские Обреновичи.

Однако война 1877-1878 г.г. всколыхнуло славянское самосознание, и это самосознание стало решающим фактором в Освободительной борьбе против немецкого засилья. Славянский фактор становится основным на Европейском театре. Причем, постепенно, в славянском мире понимают, что спасение и свобода – от России. Это ясно осознают в Галиции, где русины начинают настоящую борьбу за возвращение к русским истоком.

Кто-то скажет, что это невероятно, что в Галиции русское влияние носило повсеместный характер. Почему же спустя 50 лет возобладает украинское сепаратистское движение. Причин много, но главная: уничтожение населения, настроенного прорусски в 1915 году. Европа молчит о геноциде русского населения Червонной Руси австрийцами. А ведь это одна из причин так называемой украинизации.

После русско-турецкой войны проснулось самосознание чешского и словацкого народов. И судьбу свою они связывали с Россией? Почему? Ведь, казалось бы, опыт Польши должен был насторожить чехов и словаков. Но в том-то и дело, что польский опыт ясно показывал, что если осознаешь славянскую идею, то Русь – друг и союзник.

Вспомним, что Польша имела такие права в России до своего первого восстания, какие не имела ни одна русская провинция, разве что Финляндия, которая до конца своего нахождения в Российской империи пользовалась широкими свободами. Поэтому чехи и словаки были уверены, что Россия дарует им свободу, безусловно. Собственно, именно русской кровью оплачена чешская и словацкая свобода, что в первую Великую войну, так и во Вторую Отечественную.

Славянское единство становилось не только решающим фактором, но и определяющим в религиозной политике. Большинство славянских стран исповедовало Православие, в католической же Чехии и Словакии были сильны гуситские настроения.

Чехия была готова к старокатолицизму, где догматы были схожи с Православием, где главный вопрос был Филиокве. Этот вопрос надеялись разрешить совместно и постепенно. И так бы оно и было, если бы не вмешивались страны Западной Европы, которые остро почувствовали славянскую опасность и попытались взять славянскую идею в масонские руки. Отчасти это удалось.

Например, чешское движение стало проходить под республиканскими лозунгами, в него тщательно внедрялись идеи революционной демократии. Одним из гарантов чешской свободы станет не Россия, но Франция и Англия, которые в конечном счете доведут до мюнхенского сговора.

Конечно, в 70-е годы позапрошлого века мало кто об этом задумывался, но кукловоды закулисных игр смотрели далеко, тем более, что Англия и Франция были уже в руках масонских лож. Оставались Германия и Россия – вот их и надо было столкнуть, учитывая давнюю родовую неприязнь немцев к славянам. Тот же Бисмарк предупреждал, что взаимная война приведет только к взаимному уничтожению. Германия и Россия должны дружить, тогда они смогут выстраивать равновесие в Европе.

Князь Бисмарк понимал силу России, поэтому делал все возможное, чтобы Русь уходила на Восток, там ее историческая миссия, стать мостом между Западом и Востоком. И Россия успешно реализовывала восточные проекты. В 60-70 годы XIX века Россия практически полностью решила среднеазиатскую проблему. Были ликвидированы кокандское ханство, стали вассалами Хива и Бухара, покорен Туркестан.

Мусульманский мир склонял свою голову перед Властью Белого царя. Успешно завершилась и Кавказская война. Кавказские народы, уважающие доблесть и силу, не могли не признать таковых за Россией. Следует отметить, что эти народы стали преданно служить Русскому царю, который ни на йоту не изменил их обычаи, но, наоборот, даровал законность и справедливость, которой не было у этих горских народов. Более того, горцы стали брататься с казаками, постепенно образовывая горско-казачий этнос с уникальной культурой.

Внимательно стоит всмотреться, чтобы убедиться в правоте Вл. Соловьева, называвшего Россию семьей народов. Даже Шамиль, который почитал себя врагом России, став ее пленником, понял, что воевал совершенно напрасно, и заповедал своим народам не воевать против великой России. Да и за что? За османскую империю? Так ее уже не было. Была марионетка англичан, а потом немцев.

Все закончилось полным крушением турецкого исламского государства, и на смену ему позже придет национальное образование Ататюрка, который создаст на месте исламского мира какой-то светский суррогат, отбросив мировоззрение турок в неоязычество, лишив их религиозной сути (кстати, сегодня наблюдаем возрождение ислама в умах турок).

Западный мир последовательно проводил светскую политику, внедряя в сознание европейцев знаменитую масонскую триаду. Потому-то на престолах новоявленных государств, даже православных исторически, будут сидеть принцы, исповедующие либо протестантизм, либо открытое католичество.

Пример Болгарии поучителен. Во главе княжества стоял Фердинанд Кобург, человек, преданно исповедующий католицизм. Мог ли этот человек быть союзником России. Нет, он был явным союзником Австро-Венгрии, откуда и родом был. Известно, что принцы Кобургские веками верно служили Священной Римской империи германской нации. Это был троянский конь в славянском мире.

Итак, разрушение Православного державы в конце атеистического века становилось первоочередной задачей. Необходимо было разрушит Традицию. Однако кукловоды прекрасно понимали, что внешние силы вряд ли будут способны разрушить Россию. Внешний фактор был использован по полной. Но увидели, что в час, когда нации грозит уничтожение, русский народ, как это было в 1812 году, забывает старые разногласия и объединятся с властью, в лице Царя.

Победить Россию можно было только, уничтожив идею Царя, уничтожив Православие как образ мышления, как образ стояния русского сознания перед Богом, и тогда в ход пустить можно и внешний фактор, будь-то японцы или немцы. Но для того, чтобы дойти до войны, надо было разрушить православное сознание русского человека. Для этого все средства хороши.

Кто-то скажет, что Лев Толстой вряд ли служил кукловодам масонской ложи. Возможно, и так, но столь великий ум, написавший «Войну мир», не мог не видеть опасности разрушения русского православного сознания. Ему ли, восхищавшегося простодушной верой своей сестры Марии, этого не знать. Знал и поддерживал всякого рода сектантов, сам стал ересиархом на Руси.

О. Георгий Флоровский писал: «Семидесятые годы были временем острого религиозно-моралистического возбуждения, на верхах и в низах сразу. «Хождение в народ», это была одна из вспышек. И еще с 60-х годов усиливается сектантское движение в народе. Два мотива скрещиваются.

Во-первых, «искание правды», тревога о неправде окружающей и собственной жизни; и к этому часто присоединяется еще какое-то апо­калиптическое беспокойство, испуг или надежда, страх перед Антихристом или чаяние Грядущего(срв. секту «странников» и адвентистов).

И, во-вторых, жажда какого-то «обращения», или «пробуждения», какого-то решающего по­ворота или перелома жизни к лучшему. То была новая волна пиетизма, разливающаяся теперь в новых социальных слоях. Южнорусский штундизм в значительной мере развивается под прямым влиянием сходных движений в немецких колониях, где ведь селились именно сектанты {между прочим, «пробужденные» из Баварии и Вюртемберга уже в 20-х годах).

Любопытно, что «Победная повесть» Юнга-Штиллинга получила большое распространение у молокан».

Обратим внимание на нерусское происхождение сектантского движения. В те же годы получит распространение кружок английского протестанта Редстока, который под видом распространения Библия будет внедрять в сознание русской интеллектуальной элиты неправославные суждения.

«В такой исторической обстановке религиозный кризис и «обращение» Льва Толстого в конце 70-х годов перестает казаться обособленным и единичным эпизодом. И становится понятной психологическая влиятельность Тол­стого...

В своей «Исповеди» Толстой сам рассказал свою жизнь по типической схеме «обращения», хотя и не внезапного. Он был развратен и зол, и вот - прозрел, очнулся, и понял. Это уже истолкование, не рассказ...

Обыкновенно вся жизнь Толстого и представляется под знаком такого решительного перелома. Из «язычника» он стал «христианином», и вместо художника превратился в проповедника и моралиста...

Эта привычная схема очень и очень неточна. И, прежде всего, сама «Исповедь» есть художественное произведение, а не наивное признание, и в манере давно уже свойственной Толстому, начиная с его дневников молодости, с его «Франклинова журнала», «журнала для слабостей»...

Конечно, в конце 70-х годов он пережил очень значительное потрясение. Это и был его «религиозный кризис». Но это был уже не первый «кризис» в жизни Толстого. И это бурное душевное по­трясение не означало еще перемены в мировоззрении. То была точно судорога в неразмыкаемом психическом круге. То был мучительный опыт. Но круг так и не ра­зомкнулся...

В кризисе Толстого два слагаемых. Первое есть некое недоумение. «На меня стали находить мину­ты недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние. Потом эти минуты недоумения стали пов­торяться чаще и чаще, и все в той самой форме. 

Эти оста­новки выражались всегда одинаковыми вопросами: Зачем? Ну, а потом?» Это был острый приступ рефлексии, навязчивое самовопрошание о смысле жизни, о смысле отдельных поступков. И всегда был одинаковый ответ. «Истина была та, что жизнь есть бессмыслица»...

Второе слагаемое глубже. То была тяга к смерти, именно тяга, влечение, роковая и влекущая сила. «Нельзя сказать, чтоб я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотения. Это была си­ла, подобная прежнему стремлению к жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от нее, и между тем чего-то еще надеялся от нее, - и, боясь смерти, должен был употреблять хитрости против себя, чтобы не лишить себя жизни». 

Здесь так характерен этот двойной аффект страха, аффект метафизического отчаяния. «Я не могу видеть дня и ночи, бегущих и ведущих меня к смерти. Я вижу это одно, потому что это одно истина. Оста­льное все ложь. А истина одна смерть». То был страх перед конечным исчезновением или уничтожением: «есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожился бы неизбежной, предстоящей мне смертью?»

Это делало и саму жизнь невозможной, - зачем? Ибо «придет смерть, которая уничтожит все». То был ужас небытия. То был испуг оставленности, поки­нутости в мире. «Это было чувство страха сиротливости, одиночества среди всего чужого и надежда на чью-то по­мощь»...

И кризис разрешился тогда, когда родилось новое чувство жизни, когда вернулась уверенность, что в мире человек не один. «И странно, что та сила жиз­ни, которая возвратилась ко мне, была не новая, а самая старая, - та самая, которая влекла меня на первых порах моей жизни»...

Это последнее признание особенно важно. Толстой сам признает и свидетельствует, что нового ничего не родилось, что сам он не переменился. Изменилось только самочувствие. Здесь не было встречи, не было мистического опыта, откровения, восторжения. Просто стало вдруг ясно: «Знать Бога и жить одно и то же. Бог и есть жизнь. Живи, отыскивая Бога, и тогда не будет жизни без Бога…”» (Георгий Флоровский).

Потрясающее признание, но при отсутствии мистического опыта это признание говорит о внутренней опустошенности великого писателя. И он будет стараться эту опустошенность заполнить поиском Бога. Но часто этот поиск будет напоминать хождение грешников по кругу, о чем и Апостол Петр говорит в своем послании, возвращение на собственную блевотину, самоистязание до одури.

В свое время Овсянико-Куликовский отметил религиозную бездарность Льва Толстого. В учении Толстого он видел суррогат религии, годный «для группы образованных сектантов». Овсянико-Куликовский писал: «Его учение сухое, рассудочное, рационалистическое. Это религия не души, а силлогизмов»...

Лев Толстой предлагал вернуться к истокам, которые надеялся найти в античной философии. В его дневниках встречаем пометки, связанные с Эпиктетом, Сенекой и другими моралистами античной эпохи. Они для него представляли собой «Азбуку христианской жизни». Но христианство он воспринимает не из Святоотеческого Предания, но из своих личных впечатлений.

Святые Отцы для него люди малообразованные и потому не могущие быть авторитетом. Евангелие тоже необходимо признавать, сверяясь с доводами своего разума.  «Прежде всего, надо верить в разум, а потом отбирать из писаний, - и еврейских, и христианских, и магометанских, и буддийских, и китайских, и светских современных, - все, что согласно с разумом, и откидывать все, что несогласно с ним…» - писал Лев Толстой.

Удивляет, что великий писатель так по-детски доверяет доводам человеческого разума. «Ошибка может быть во всем, но только не в разуме. И разойтись люди могут толь­ко тогда, когда они будут верить разным преданиям человеческим, а не единому, у всех одинаковому, и всем непосредственно от Бога данному разуму».

«У Толстого бы­ло несомненное искание духовной жизни, но отравленное сразу же и искаженное его безудержной рассудочностью. Толстой умел угадать в «Невидимой брани» Никодима Святогорца «прекрасную книгу», но мерил ее насильственным мерилом «понятности» и решал, что нужно «выпу­стить лишнее и неверное».

Толстой читал и жития святых, и творения отцов и аскетов - и снова все отбирал и подбирал, опуская догматы и чудеса. Это именно система переделанного христианства...» (Г. Флоровский).

Для понимания духовного пути Толстого интересно вчитаться в одну из записей его дневника 1852 года. «Верую во единого, непостижимого, доброго Бога, в бессмертие души и в вечное возмездие за дела наши. Не понимаю тайны Троицы и рождения Сына Божия, но уважаю и не отвергаю веру отцов моих». Впоследствии именно этим «непониманием» Толстой и отвергает «веру отцов». Это его основной довод.

Надо признать, что общее религиозное направление у Толстого вырабатывалось задолго до его душевного кризиса. Еще в 1855 году он записывал в своем дневнике: «Разговор о божестве и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь.

Мысль эта - основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинствен­ности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение, я понимаю, что могут только поколения сознательно работающие к этой цели.

Одно поколение будет завещать эту мысль следую­щему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение. Действовать сознательно к соблазнению людей религией, вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня».

Так похоже на Сен-Симона и Фурье, которые не отрицали личности Христа, но, как и Ренан, не признавали за Ним чудодейственной силы и права на мистическое общение. А дальше – не так весело, - «при­шла мне мысль написать материалистическое евангелие, жизнь Христа-материалиста».

Атеистическая мысль двух веков сконцентрировалась в этом заявлении. И это не просто запись или письменное свидетельство, оброненное вскользь или в пылу полемику, это продуманное действие его разумной воли. Толстой-писатель – эгоцентрик, его произведения – это его интимные размышления. Его дневник такое же художественное произведение, как и опубликованный рассказ. Он и в литературу придет через автобиографическую повесть «Детство».

«Переход к литературе совершается у Толстого непосредственно через дневник и наоборот - дневник тем самым должен рассматриваться не только как обычная тетрадь записей, но и как сборник литературных упражнений и литературного сырья» (Б. Эйхенбаум).

Читая внимательно Толстого, открываем для себя интересные вещи. Не покидает ощущение, что читаешь книгу английского писателя XVIII века, то ли Лоренса Стерна, то ли Даниэля Дефо. Не знаю, так ли это, но, видимо, Карамзин с его сентиментальностью был наиболее близким по духу писателем Толстому. Для сентиментального романа характерна моральная проповедь, и Лев Толстой весь в этой проповеди.

В его трилогии уже дитя проповедует, усиливается морализаторство в «Севастопольских рассказах». Однако его морализаторство не столько возвращение к традиции, сколько плод личных мечтательных размышлений. Ум Толстого весь в иллюзиях, в фантастических проектах, но без всякой мистической связи. Отсутствие мистической нити ведет сознание неизбежно к узкому взгляду на мир. Еще Анненков отмечал сектантский ум Толстого.

«Он искал пояснений всех явлений жизни и всех вопросов совести в себе самом, не зная и не желая знать ни эстетических, ни философских пояснений, ни признавая никаких традиций, ни исторических, ни теоретических, полагая, что они выдуманы нарочно людьми для самообольщения или для обольщения других».

Неумение понимать историческую традиции неизбежно ведет к отрицанию культуры как феномена человеческой цивилизации.  «Весь смысл его позиции и си­стемы был в том, чтобы преодолеть натиск истории», -  верно отмечает Борис Эйхенбаум. Толстой борется «с историей, как таковою, - с самым фактом исторического процесса», он «не хочет с ним согласиться, не допускает его возможности», он протестует против самого существования истории. 

Он, в принципе, нигилист, причем, может быть, даже опаснее нигилиста базаровского типа. Те, хоть что-то создавали, Толстой же со всеми своими проектами – импотент. Не секрет, что сильное влияние на Толстого оказал Жан-Жак Руссо, его портрет в юности он носил вместо нательного креста. Характерно, что его воспитание проходило при фактическом отсутствии русской традиции. Только Карамзин, который виделся ему близким по духу.

Его любимые писатели – Жозеф де Местр, Лоренс Стерн, Прудон, Стендаль. С юных лет масонское видение мира становится основой его мировоззрения. Масонский сентиментализм, преодоленный Карамзиным в его знаменитой «Истории Государства Российского», вновь возрождался, но уже на новой почве, в новых исторических реалиях.

Сентиментализм Толстого – не столько гимн человеческой личности, сколько ее похороны. Его Пьер Безухов, гениальная рефлектирующая фигура, но приходящая к фактическому уничтожению в себе образа и подобия Божия. Он в выдуманном мире, из которого не хочет его вырывать Наташа Ростова, вполне практичная особа, живая натура.

Ее муж живет за стеклом в своих фантазиях, в которых нет мистических открытий. Эта пустышка! Но ведь пустышкой легко управлять, и Наташа, этот гениальный образец женской практичности, предпочитает держать своего мужа под стеклянным колпаком.

Собственно, и сам Толстой под этим колпаком. Вокруг трубили о его гениальности, о его незаменимой роли нравственного проповедника, и он настолько вжился в эту роль, что, порой, не знал сам, где он настоящий. Под колпаком, ограничивающем время и пространство, создавалась религия в границах человеческого разума.

Надо признать, что влияние Канта бесспорно. Его религия – это закон, который необходимо соблюдать. Служит ли этот закон Добру, дело третье. «Делай не доброе, - пишет Лев Толстой, -  но законное. Это одно удовлетворяет. Это одно нужно, и важно, и радостно».

Бог Толстого грозный Хозяин, на которого работают люди. Этот Бог не способен проявить сыновнюю любовь, это Бог Ветхого Завета, Который в сознании Толстого еще не воплотился. Человек в его философии потерял самое главное – сыновство, становясь работником, лучше сказать рабом.

«Сила Толстого - в его обличительной откровенности, в его моральной тревоге. У него услышали призыв к по­каянию, точно некий набат совести. Но в этой же именно точке всего острее чувствуется и вся его ограниченность и немочь. Толстой не умеет объяснить происхождение этой жизненной нечистоты и неправды.

Он точно не замечает всей радикальности эмпирического зла. И наивно пытается свести все к одному непониманию или безрассудству, все объяснить «глупостью» или «обманом», или «злонамерен­ностью» и «сознательной ложью».

Все это характерные чер­точки просвещения. Толстой знает о скверне в чело­веке, и говорит о ней с брезгливостью и гнушением (срв. «Крейцерову сонату»). Но чувства греха у него не было. И стыд еще не есть раскаяние…» (Г. Флоровский).

Его религия, как ему думается, проста и руководствуется здравым смыслом. «Христос учит нас именно тому, как нам избавиться от наших несчастий и жить счастливо». Ни слова и спасительном воплощении, о страдании нашего Господа, только мораль, в которой отсутствует Богочеловек, но есть некий человек по имени Иисус Христос. Бестолковая смесь из Ренана и языческого кришнаизма без идеи реинкарнации (хотя эта идея в свое время Толстым рассматривалась вполне серьезно).

Не понимая Святоотеческую историю Толстой много раз порывался уйти из истории, выпасть из человеческого ряда, создав непонятну иллюзию опрощенного существования. Толстой отказывал человеку в праве быть частью истории, цивилизации наконец.

При этом его моральные проповеди разлагающе действовали на общественность, на умы русской интеллигенции, которая потеряв после опустошающего нигизма 60-х годов приходила в иллюзорный анархизм Толстого, учение которого не соблюдали даже самые ярые последователи (Например, известны случаи, когда последователи Толстого, приезжая в Ясную Поляну, загодя набивали свои желудки мясной пищей, чтобы потом лицемерно поедать травку с любимым учителем).

Но что предлагал Толстой обществу? Уход в народ, жить, как простой крестьянин, который не нуждается, так кажется Толстому, ни в каких достижениях науки и культуры. Бредовость этого посыла настолько очевидна, что обсуждать всерьез это кажется умопомрачением, однако в конце XIX начале XX веков это было реальностью сознания.

Толстой выступает последовательным противником всякой государственности. Его утопические мечты попадали на почву упований молодежи, которая искренне верила в царство справедливости, в рай на земле. Отрицая государство и его институты, последователи Толстого попадали под молот этого государства, которому необходимы были солдаты и чиновники. Начинался конфликт.

Самое интересное, что, призывая к ненасилию, Толстой фактически освящал революцию, которая была способна разрешить конфликт между анархическим восприятием мира и государством.

Трагически забавно, что к Толстому в свое время обращался с просьбой об учительной помощи будущий цареубийца Яков Юровский. И Толстой отвечал ему, - вот только проповедь ненасилия обернулась страшным насилием не только над царем, но и его женой, и детьми.

Вся деятельность Толстого – призыв к человеку стать простым. В этой простоте он видит величие. Весь его эпос – это попытка рассмотреть человека в простоте, но его «эпос нигилистический», как скажет Овсянико-Куликовский. Не простой человек маячит, но пустой. И тогда в дело вступает игра, во время которой, подобно Диогену, Толстой ходит днем с фонарем в поисках человека.

Перед нами вереница героев и событий, которые свой жизненный путь так проводят, что появляется ощущение, как отсутствие героев, так и самих событий. Все это не могло не привести к отрицанию всего.

Толстой не только отвергает государство, но и Церковь, которую он считает ветвью государственного древа. Но, отвергая Церковь, он отверг и самого человека. В его системе все подчинено здравому смыслу, который более похож на упрямство умалишенного.

Но почему же все-таки очевидно бесперспективное учение имело множество последователей? «Не мудрена система переделанного Евангелия, ее также просто опровергнуть, как и многие другие заблуждения, но все они будут страшно заманчивы и заразительны, пока истина, пока Православие будет существовать только в книгах, да в проповедях, а осуществляться лишь в деревенской глуши, да в пустынях Валаама или Афона» (митр. Антоний Храповицкий).

(Окончание следует)



Комментарии:

Для добавления комментария необходима авторизация.