Боратынский Евгений Абрамович (1800–1844), поэт
Евгений Абрамович Баратынский русский поэт, для произведений которого характерны стремление к психологическому раскрытию чувств, философичность, глубина мысли. Родился 19 февраля (2 марта) 1800 в имении Мара Тамбовской губернии в семье Абрама Андреевича Баратынского, отставного генерал-лейтенанта из окружения императора Павла I и Александры Федоровны Баратынской (Черепановой), бывшей фрейлины императрицы Марии Федоровны. Казалось, уже в силу одного своего аристократического происхождения, ребенку была обеспечена блестящая, надежная карьера. Но судьба распорядилась по-иному.
«Недуг бытия». Будучи от рождения характера беспокойного, пытливого и пылкого, Баратынский, состоя с двенадцатилетнего возраста воспитанником Пажеского корпуса, попадает в неприятную переделку. Ребяческие шалости членов организованного им «Общества мстителей» приводят к тому, что юноши как бы в шутку крадут у нелюбимого педагога золотую табакерку. Провинившегося Баратынского по личному распоряжению Александра I исключают из Пажеского корпуса с запрещением поступать на любую гражданскую службу, а на военную – только рядовым…
Таковы были первые шаги будущего поэта, наложившие отпечаток и на его характер, и на всю дальнейшую жизнь. Немудрено – подросток столкнулся с такими проблемами, о которых многие его сверстники не имели никакого представления. Вернувшись в родное имение, он раскаивается в свершившемся, размышляет о том, какая степень вины лежит на нем, а какая – на окружении. Желая искупить свою вину, восемнадцатилетний Евгений решается на отчаянный шаг – поступает рядовым в лейб-гвардии Егерский полк, и вплоть до 1825, в течение долгих девяти лет солдатчины, служит, затем уже в чине унтер-офицера, в Финляндии, недалеко от Санкт-Петербурга…
И в эти же годы к нему начинают «приходить» первые серьезные стихи и ему становится ясно, куда влечет его «свободный ум» и к чему у него на самом деле лежит душа. Конечно, поэзия – искусство из искусств должна стать его призванием.
Благодаря тому, что полк Баратынского каждое лето несет караул в столице, поэт имеет возможность временами вырываться из тесных стен казармы и вдыхать вольный воздух дружеских бесед и горячих споров молодежи, бывая и на литературных «субботах» издателя Плетнева, и, возможно, на «средах» Жуковского. Судьба, заставив свернуть его с намеченного родителями пути, в то же время «улыбается» ему по-иному: она посылает ему верных, близких по духу друзей. Среди них – и Антон Дельвиг, и Вильгельм Кюхельбекер, и издатели альманаха «Полярная звезда» Александр Бестужев и Кондратий Рылеев, и молодой Александр Пушкин…
Пожалуй, самым модным лирическим жанром в ту пору была элегия – лирическое стихотворение, проникнутой грустными настроениями. И Боратынский быстро находит с нею общий язык. Его элегии Ропот (1820), Разуверение (1821), Поцелуй (1822), Признание (1822) скоро становятся известны читателям, они входят в моду, их переписывают, читают… Слова одной из них – «Не искушай меня без нужды» – положил на музыку М.И.Глинка, и по сей день этот романс волнует слушателей. Но элегии Баратынского хороши не только традиционными для этого жанра излияниями чувств автора, нюансами любовной лирики. В ранних стихах поэта уже можно усмотреть «раздробительный», по выражению П.Вяземского, близкого друга поэта, ум, склонность к философским обобщениям, которые порою принимают форму поэтических афоризмов: «Пусть радости живущим жизнь дарит, а смерть сама их умереть научит» (Череп), «Не вечный для времен, я вечен для себя (Финляндия), Невластны мы в самих себе, и, в молодые наши леты, даем поспешные обеты, смешные, может быть, всевидящей судьбе» (Признание).
Элегия Признание, написанная в 1823, недаром не раз попадала в поле зрения исследователей. Это не просто стихотворение, а «предельно сокращенный аналитический роман».
«Певец пиров и грусти томной», как назвал Баратынского А.С. Пушкин в Евгении Онегине, на поверку оказывается «Гамлетом-Боратынским», как его окрестил тот же Пушкин. Баратынскому хорошо известно, что «враждебная судьба», «самовластный рок» неминуемо ставят человека в весьма уязвимое, опасное положение, и путь, пролегая меж двух бездн, всегда зыбок и опасен. Он пишет в Послании к Дельвигу:
Наш тягостный жребий: положенный срок
Питаться болезненной жизнью,
Любить и лелеять недуг бытия
И смерти отрадной страшиться –
Пишет Баратынский в Послании к Дельвигу. А кому ведом «недуг бытия», тот обречен разрываться между верой и безверием, между отчаянием и надеждой, между благородными порывами души и их холодным рассудочным анализом. «Мыслить и страдать» – вот удел Баратынского-поэта,о котором Пушкин прекрасно сказал: «Боратынский принадлежит к числу отличных наших поэтов. Он у нас оригинален – ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко. Гармония его стихов, свежесть слога, живость и точность выражения должны поразить всякого, хотя несколько одаренного вкусом и чувством».
«Нам очень нужна философия» – пишет поэт в письме Пушкину за 1826, и это высказывание вполне соответствует новому пониманию Баратынским поэзии. И хотя в жизни поэта происходит новый благоприятный поворот – он наконец уходит в отставку и женится на Анастасии Петровне Энгельгардт, «соучастнице в мольбах», верной спутнице на всю оставшуюся жизнь, – лира его начинает звучать все строже и отрешенней. Слава его как мастера любовной элегии постепенно отходит в прошлое, а новые для поэта стихотворения, написанные в конце 20 – начале 30 годов, – Последняя смерть и Смерть подтверждают правоту писателя Н.А. Мельгунова, который утверждал, что Баратынский «возвел личную грусть до общего философского значения».
Баратынский склонен бесстрашно исследовать противоречия жизни и смерти, говорить о свободе выбора и предопределенности, вплоть до проблемы теодицеи, то есть богооправдания, или оправдания существования зла, которая, по словам литературоведа С. Бочарова, «составит сквозную тему у Боратынского, отливаясь в формулу оправдания Промысла»:
Безумец! Не она, не вышняя ли воля
Дарует страсти нам? И не ее ли глас
В их гласе слышим мы? О, тягостна для нас
Жизнь, бьющая могучею волною
И в грани узкие втесненная судьбою. (К чему невольнику мечтания свободы?)
«Недуг бытия» в стихах Баратынского подвергнут «научному» исследованию, не лишенному страсти и тайного жара. «Две области: сияния и тьмы, Исследовать равно стремимся мы», – пишет поэт в стихотворении Благословен святое возвестивший (1839). И остается до конца дней своих верен этому кредо.
«Не изменяй своему назначению…» Еще раньше, в середине 20 – начале 30-х годов Баратынский, находясь на творческом распутье, пробует свои силы в жанре поэмы, и прозы. Он пишет почти подряд три поэмы: Эда (1824–1825), Бал (1825–1828) и Наложница (1829– 1831). Причем Бал вышел в свет под одной обложкой с пушкинским Графом Нулиным с общим названием Две повести в стихах. Однако сочетание в этих сочинениях порою разнородных элементов – от сугубо романтических до бытописательно-сатирических ставит под сомнение удачное исполнение замысла и дает Баратынскому право сказать по этому поводу: «Я желал быть оригинальным, а оказался только странным!» Небольшая повесть Перстень (1831) тоже проходит практически незаметной и для критиков, и для читателей, что дает повод поэту и вовсе отказаться от этих жанров.
Впрочем, посещение во второй половине 20-х гг. салонов З.Волконской и А.Елагиной, где поэт познакомился с критиком и философом И.Киреевским, дало ему толчок к занятиям критикой и журнальной полемикой. Так, в начале 30-х гг. он активно сотрудничает с издаваемым Киреевским журналом «Европеец». К сожалению, закрытие журнала в 1832, равно как и запрещение издаваемой Дельвигом в Петербурге «Литературной газеты» оказываются для Баратынского тяжелым ударом и наталкивают на мрачные мысли о невозможности существования поэзии в этот «торгашеский век». В 1832, сообщая о готовящемся издании своих стихов, прибавляет: «Кажется, оно будет последним, и я к нему ничего не прибавлю».
А в 1835 в новом журнале «Московский наблюдатель» было опубликовано стихотворение Последний поэт. В нем речь шла о том, что «век шествует путем своим железным», о «корысти в сердцах» и всеобщем упадке искусства, что звучит пророчески и в наше смутное время. Во времена, когда, по мнению Баратынского, вся литература заражена «торговой логикой», самым честным для него решением оказывается уединение, строгое и трудное существование в мире собственных размышлений и переживаний. «Что делать! – обращается он к другу Киреевскому в одном из писем. – Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным... Заключимся в своем кругу, как первые братья христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего. Будем писать, не печатая. Может быть, придет благословенное время».
Так поэт все больше и больше замыкается в узком кругу семейных, отрадных забот, занимается воспитанием детей, строительством дома в имении Мураново, но, несмотря на, казалось бы, благополучную жизнь, в душе его царят бури и смятение. И излечить их может, опять же, лишь «мед поэзии», или, говоря языком самого Баратынского, «песнопенье», которое «врачует болящую душу».
Тревожный, противоречивый «наш век», можно, по Баратынскому, познать и «крылатою мыслью», и «гармонии таинственной властью», которые, сливаясь и вторя друг другу, и рождают ту «философскую поэзию», родоначальником которой и считается Баратынский. «Сомкнутости в собственном бытии», предельной, стоической внутренней сосредоточенности
Соответствует и особый поэтический язык. Его характерные черты – емкость фраз, глубина и свежесть метафор, лаконичность и одновременно подспудная, живительная музыка стиха.
Обретение окончательной зрелости далось поэту не даром. За всем этим – не только постоянная душевная борьба, «мечтания свободы» и «желание счастья» вкупе со страхом, что «за миром явлений не ждет ничего», ощущением тщеты бытия, но и постоянная, кропотливая работа над стихом. Недаром современники говорили о Баратынском, что «ежели б он жил на необитаемом острове, он с таким же тщанием отделывал бы свои стихи, как в кругу любителей литературы».
«Не изменяй своему назначению, – пишет Баратынский в письме Плетневу. – Совершим с твердостью наш жизненный подвиг. Дарование есть поручение. Должно исполнить его, несмотря ни на какие препятствия, и главное из них – унылость…»
«Сумерки». Сумерки – последняя изданная при жизни поэта книга и в то же время первая в своем роде вообще в русской литературе. Увидевшие свет в 1842, Сумерки впервые явили собой действительно сокровенную книгу стихов – объединенных продуманной композицией, внутренним единством, а также, по выражению Д.Мирского, «противоречием ответов» на «проклятые» вопросы – о природе человека, смысле его жизни, о сочувственном, глубоком общении между людьми, природой, миром, о «прогрессе и хаосе». Как в зерне, в Сумерках сгустились все боль, искания, «широкие думы» и «живая вера» всех будущих поколений российских правдоискателей. «Вихревращение» чувств и дум, «отвечающих на важные вопросы века» (С.Шевырев), пронизывает стихотворения сборника, каждое из которых требует вдумчивого, внимательного вчитывания и вслушивания. Эти стихи трудно понять невзыскательному читателю, они могут найти отклик лишь у человека, которому не понаслышке знакомы «сердечные мысли» поэта.
Стихи Сумерек, больше похожие на стихи-притчи, чем на элегии Баратынского его начальной поры, говорят, по сути, об одном, но по-разному. Последний поэт – о трагизме последнего поэта в мире, который отвечает его песням «суровым смехом», Ахилл – о живой вере как залоге спасения человека, Благословен святое возвестивший – о диалоге «художника бедного слова» и бесстрашного исследователя «сияния и тьмы», Все мысль да мысль напротив, о другой стороне познания, отражающей «правду без покрова», Недоносок – о «бедности земного бытия» … Осень же – своеобразный духовный центр книги, где все мотивы вновь спорят друг с другом, перекликаясь. Кроме того, известно, что на последних строфах Осени Баратынского застало известие о гибели Пушкина. И, видимо, не случайно, по словам С.Бочарова, здесь «дан грандиозный образ глухого космоса, безотзывного мира: «„Далекий вой“ падения небесной звезды (традиционный символ гибели поэта) не поражает ухо мира…».
Строгость и глубина мысли, неожиданная смелость сложных метафор, звучащих несколько непривычно для тогдашнего русского слуха, приводила в замешательство и современных поэту критиков и обычных читателей. По сути, как поэт, Баратынский так и остался одинок и не понят до конца своей жизни. Отклик своим стихам и «друга в поколенье», по его же выражению, он нашел значительно позже. Уже на рубеже 19–20 вв. Баратынского как бы заново открыло для себя новое поколение российских пиитов. В статье О собеседнике Мандельштам сравнивает поэзию Баратынского с письмом, запечатанном в бутылке, и пишет: «Хотел бы я знать, кто из тех, кому попадут на глаза названные строки Баратынского, не вздрогнет радостной и жуткой дрожью, какая бывает, когда неожиданно окликнут по имени» (имеется в виду стихотворение Баратынского Но я живу и на земле мое Кому-нибудь любезно бытие.).
Когда Сумерки были закончены, Баратынский надеялся, что жизнь его вот-вот войдет в более отрадное русло. Тем более, что его семья наконец получила долгожданную возможность пуститься в заграничное путешествие в Берлин, Лейпциг, Дрезден, Париж и, наконец, в Италию. Казалось, этот солнечный край вдохнет в поэта новые силы. Недаром «строгий сумрачный поэт», как назвал его Гоголь, Баратынский пишет на удивление радостное, даже по ритму своему бодро-оптимистичное стихотворение Пироскаф, – загадочное своей ясностью, все устремленное в будущее, к новому берегу, где ждет иное.
Увы, судьба и в это раз распорядилась по-своему и на этом стихотворении «остановила» жизнь поэта. 29 июня (11июля) 1844 он скоропостижно умирает, как будто Сумерки стали его окончательным и заветным поэтическим подвигом. Через год Баратынского хоронят на Тихвинском кладбище Александро-Невской Лавры, а спустя много лет подспудная «сила замедленного действия» поэтических открытий Баратынского вырвется на простор российской словесности и даст могучий толчок к преобразованию языка русской поэзии на рубеже 19–20 вв.
«Никогда не стремился он малодушно угождать господствующему вкусу и требованиям мгновенной моды, – писал Пушкин про своего друга и собрата по перу, – никогда не прибегал к шарлатанству, преувеличению для произведения большего эффекта, никогда не пренебрегал трудом неблагодарным, редко замеченным, трудом отделки и отчетливости, никогда не тащился по пятам увлекающего свой век гения, подбирая им оброненные колосья; он шел своею дорогой, один и независим».